Когда картины, вырисовывающиеся в вашем воображении, обретают законченность, ваша жизнь близится к исходу. Сегодня мне захотелось вновь увидеть море, и сын мадам Сильвестр отвез меня в кресле в порт. Прибыло несколько пассажиров-англичан, и один показался мне знакомым — маленький краснолицый субъект в длинном пальто и шарфе, продвигающийся вперед походкой озабоченного, а не отдыхающего человека. На мгновение меня посетила дикая мысль, будто это — назойливый кредитор, вознамерившийся, пока еще не поздно, заняться моим преследованием. А потом я узнал его.
— Тернер, — сказал я.
Он не помнил меня или сделал вид, что не помнит, и заторопился по своим делам.
Должно быть, минуло лет тридцать с того дня, когда я в последний раз писал Вам о Тернере.
Тяжкая штука — умирать. Когда Вы услышите о моей кончине, подождите немного, и я вернусь к Вам снова.
Из дневника Мэриан Халкомб
Ноябрь 185…
Среда
Закончила анализировать свои находки и обнаружила, что разочарована меньше, чем опасалась. Я определенно продвинулась вперед. Однако нужно определить точно, в чем?
Для начала — перечислю уже известные мне факты.
— Мать Тернера действительно скончалась сумасшедшей, как сообщили и Амалия Беннетт, и сэр Чарльз. Мне известно и время ее смерти: апрель 1804 года.
— Тернер действительно подвергался поношениям со стороны сэра Джорджа Бьюмонта и прочих знатоков живописи — это подтверждают и дневники Хейста, и пьеса О'Доннелла.
(Тернер / Пере-Тернер, Бумер / Бьюмонт.)
— Он был — или, по крайней мере, его считали — скупым.
(«Кулд-Кат, выпишите счет». Плюс упоминания сэра Чарльза о «нежелании потратить пару фунтов», чтобы как следует оформить завещание.)
— Он много ездил и не любил, когда его узнавали либо знали о том, куда он направился, — особенность, отмеченная не только сэром Чарльзом, но и Мисденом, и О'Доннеллом.
Подобные выводы перспективны, они могут составить фундамент из фактов, на которые я смогу опереться.
И что же еще?
Я чувствую (к своему глубокому удивлению), что начинаю знать Тернера — пусть не очень хорошо, пусть отрывочно. Но там, где до сих пор царила темнота, забрезжили проблески света.
Возьмем, к примеру, его любовь к созданию иллюзий. Поскольку о ней упоминают самые ранние письма из известных нам, то ее истоки необходимо искать в самых ранних годах жизни Тернера, а я и сейчас знаю о них слишком мало (за исключением того, что он работал художником-декоратором) и почти не имею шансов узнать больше. И все же, нельзя ли счесть одной из причин пристрастия к мистификациям (как это явствует из писем леди Мисден) всеобщие над ним насмешки, ибо Тернер знал: стоит ему появиться где-нибудь в своем реальном обличье, и его одежда, манеры торгаша и неумение выражать мысли подвергнутся всеобщему осмеянию.
Но время шло, и Тернер отчетливее и отчетливее сознавал: подобный эксцентризм влияет и на его социальное положение, и на профессиональную карьеру. Почему, к примеру, сэр Чарльз Истлейк (очаровательный человек, лишенный и толики художественных дарований) обрел титул и положение президента Королевской академии, а сам Тернер так и не получил никакого официального признания? Потому что безупречность манер предпочтительнее таланта.
И не достаточно ли этого, вне сомнений, дабы выработать привычку к скрытности и секретности у любого человека — в особенности у болезненно чувствительного и застенчивого?
Когда узнаешь больше о том мире, в котором творил Тернер, становится понятнее, почему художник казался столь расчетливым. Как свидетельствует судьба несчастного Хейста, несомненно врезавшаяся в память Тернера, в самом начале века деятельность художника была рискованным предприятием: воля могущественного покровителя в любой момент могла лишить живописца и доброго имени, и преуспевания. И только будучи совершенно независимым, он мог избежать диктата человека, подобного сэру Джорджу Бьюмонту, и следовать велениям собственного гения. А залогом независимости становилась строжайшая, без малейших послаблений, экономия.
Конечно, я испытываю большое удовлетворение, отыскав достаточно убедительные объяснения непредсказуемого, даже ненормального поведения Тернера. Однако у меня нет оснований для чрезмерного довольства собой, ведь слишком многое осталось непонятным.