Частная жизнь Ибсена лишена ярких драматических событий. Таков весь его жизненный путь — ребенок, бедный студент, театральный деятель, отец семейства и, наконец, писатель, все более и более знаменитый, представляющий Норвегию в мировом литературном сообществе. Его жизнь в значительной степени несла на себе черты буржуазной обыденности и замкнутости, и протекала она без каких-либо эксцессов. Зато он царил за своим письменным столом. Вот там он по-настоящему жил, создавая свой особенный мир — для себя и для современников. Все бунтарство Ибсена, все разломы бытия мы находим именно там — в его вымышленном мире. Там мы оказываемся лицом к лицу со страстями, с антагонизмами, с борьбой не на жизнь, а на смерть — со всем тем, что является судьбоносным как на сцене, так и в реальной жизни.
Большинство норвежцев имеет представление о том, кто такой Ибсен, самый знаменитый из уроженцев Норвегии. Этот образ сформирован в общественном сознании благодаря знакомству с произведениями Ибсена и книгами о нем, благодаря урокам учителей и театральным спектаклям, благодаря художественным выставкам и воспоминаниям портретистов и скульпторов, которым он позировал, а также историков литературы. Самое распространенное мнение сводится к тому, что Ибсен — законченный индивидуалист, недоступный и непостижимый, как сфинкс, ставящий острые вопросы и не дающий на них ответов. Его литературно-историческая судьба считается полной противоположностью судьбе Бьёрнсона, который был народным поэтом, рупором большинства. Ибсен всегда полагал себя писателем для немногих, «одиноким стрелком на форпостах», который в своем духовном развитии по крайней мере на десять лет опередил современников. У тех, кто общался с Ибсеном, он, несомненно, вызывал уважение, но при этом он вел себя так, что другие были вынуждены держать с ним дистанцию. Ибсена редко видели улыбающимся, как на картине Эрика Вереншёлла[1].
Более сложную картину личности Ибсена представляет Георг Брандес в своем литературном портрете 1882 года:
«Мне знакомы два выражения его лица. Первое — это когда улыбка, добрая, тонкая улыбка оживляет надетую на него маску, на которой тогда выступает все сердечное, задушевное, скрывающееся в глубине ибсеновской души. Ибсен до некоторой степени застенчив, как это часто бывает с серьезными, замкнутыми в себе натурами. Но он обладает прекрасной, проникающей в душу улыбкой и с помощью этой улыбки, взгляда и пожатия руки говорит всем много такого, что он не хочет и не может облечь в слова. И потому он умеет иногда во время разговора, с усмешкой (как сказал бы немец) и с выражением добродушного лукавства бросить меткое, далеко не добродушно звучащее, но всегда краткое замечание, в котором высказывается вся прелесть его натуры. Улыбка скрашивает при этом едкость вспышки. Но я знаю также и другое выражение на его лице, которое придается ему нетерпением, гневом, справедливым негодованием, язвительным сарказмом, выражением почти жестокой суровости, которая напоминает об одном из его ранних прекрасных стихотворений „Терье Виген“:
Но в час непогоды он страшен бывал
И словно бы одержим.
— Чудит Терье Виген, — народ толковал.
Никто из товарищей не дерзал
Тогда заговаривать с ним.
Такое именно выражение принимает чаще всего душа поэта, когда она становится лицом к обществу»[2].
Данная книга написана под влиянием этого впечатления от Ибсена как человека и как художника. Все его творчество представляет собой непрерывный диалог, в котором звучат два голоса — голос силы и голос слабости. Ибсен дает выговориться как индивидуалистам, так и приверженцам людской общности. В его творчестве мы ощущаем как холод одиночества, так и тепло коллектива. Но и тепло, и холод не являются однозначными понятиями в художественной реальности Ибсена. Холод может оказаться необходимым, а тепло — в высшей степени сомнительным.
Ибсен принадлежал к классу буржуазии, и мир его — это главным образом мир буржуа, то есть реальность, которая все время испытывала натиск неотвратимых перемен, происходивших во второй половине XIX века. Это было время формирования «модерна», когда идеи социальных преобразований проникали в сознание многих и открывали новые перспективы. Но это также было время неуверенности и страха. Буржуазные ценности, как духовные, так и материальные, постоянно находились под угрозой переоценки. Мне представляется, что в ту эпоху перемен Ибсен питал чувство большей симпатии к аристократии и пролетариату, нежели к буржуазии. К аристократии — потому что у нее есть корни в старой культуре, а к пролетариату — потому что у него есть чаяния грядущих перемен.