У егеря была привычка никогда не отвечать прямо на вопрос. Обычно он отзывался контрвопросом, иногда отвечал, так сказать, по формальному признаку, а не по существу дела. Тут таилась двоякая цель: первое — убедиться, настаивает ли вопрошающий на ответе, и второе — выиграть время на обдумывание. Довольно часто собеседник егеря удовлетворялся грубоватым остроумием или нарочитой бессмыслицей, и Василий Васильевич экономил мозговой запас. Но бывало, что вопрос задавался всерьез, и егерь это чувствовал, и тогда он становился тоже серьезен и обстоятелен. Чугуев был убежден, что Василий Васильевич размышляет, в отличие от него, непрерывно; егерь располагал душевным и умственным досугом, не занимался мышлением профессионально, не писал книг, а просто жил среди животных и растений и каждую секунду бодрствования думал о вещах первозданных, не книжных. Он же, Чугуев, думал целенаправленно о том, над чем в данный момент работал или собирался работать, над чужими текстами или своими рукописями, для бескорыстного размышления у него оставалось мало времени. Да и это время он использовал плохо, потому что голова уставала от поисков и жаждала раскрепощающего забвения. А Василий Васильевич всегда мог отдаться свободному движению мысли.
Когда возникла охотбаза, Василий Васильевич, в отличие от других деревенских охотников, не пошел туда работать. Храня независимость и одиночество, он перенес свою охоту в далекие, глухие, так называемые дикие водоемы. Но одиночества не обрел, ибо появилась постоянная спутница — бутылка. Умный человек, он не мог не понять, что оказался за бортом, — ведь как ни крути, а всю егерскую опеку над его родными местами осуществляла теперь охотбаза. И нашла на него порча, неправильное поведение обернулось утратой самоуважения, ерничеством, развязностью с примесью шутовства. Хмельной и ожесточенный, он появлялся на охотбазе и высмеивал тамошние порядки, грубо задевал охотников, не отказываясь при этом от стопочки. Чугуев упорно делал вид, будто не замечает перемен, происшедших с его старым наставником. Он словно боялся сказать себе, что прежний — цельный, гордый, замкнутый — Василий Васильевич остался там, у костра, над которым булькала в котелке уха, под стогом влажноватого сена, а по дорожкам охотбазы мотается его чуждая тень. Ну, бог с ним!
Чугуев с благодарностью думал о редакторе районной газеты, пригласившем его на охоту. Они как-то ночевали рядом в челноках на берегу Могучего, еще до «закабаления» свободной стихии, и недавно столкнулись в Москве, в редакции охотничьего альманаха. Узнали друг друга, невесть с чего обрадовались, и Тютчев — редактор удрученно, но с достоинством носил груз прославленной фамилии — пригласил его на открытие охоты. Чугуев даже не поинтересовался, на каком озере станут они промышлять, с него достаточно было, что не на Могучем… Он спросил лишь о месте и часе встречи и сейчас, в солнечный, но не жаркий полдень середины августа, сидел в машине возле нового здания райкома, на центральной площади старинного городка, в глубине Мшары, и ждал Тютчева «со товарищи».
Редактор пошел в райком за Обросовым, третьим секретарем, тоже страстным охотником. Площадь — вернее сказать, пустырь, подлежащий застройке и обживанию, — казалась необитаемой. Народ был на рынке в другой части города. Лишь рослая молодая беременная женщина медленно и величаво двигалась наперерез пыльному пространству, неся впереди себя громадный живот, туго обтянутый блестящим черным сатином.
Подъехала запыленная «Волга», из нее вышел статный, с иголочки одетый подполковник милиции и, легко взбежав по ступенькам пологой лестницы, скрылся за стеклянными пыльными дверями райкома.
Чугуев пропустил какой-то миг окружающего бытия. Он не заметил, как пыльные двери хлопнули вторично, выпустив редактора Тютчева.
— Беда! — сказал редактор. — Козинцев прибыл. Теперь Обросову хана.
— Кто такой Козинцев?
— Начальник милиции. Я как увидел его, скорее деру.
— Проштрафились?
— Да нет. Это наш районный Эдисон.
— Так чего же вы испугались?
— А как же! Он неспроста явился. Значит, чего-ни-будь изобрел.