Он был рад, что поехал на новое место. В ту же старую, неизменную Мшару, но на новое место. Он вырвался из цепких лап болезни, когда уже была потеряна всякая надежда, после долгих неописуемых мук, боли и отчаяния вернулся в мир жить дальше таким же, каким был прежде. Ну, не совсем таким же: разные мелкие запреты опутали его не привыкшую к ограничению плоть и вольнолюбивый дух. Но теперь он знал: это не главное в жизни — то, что дарит человека коротким или долгим забвением, что сладко туманит голову, выключает из действительности. Можно обходиться и без этой портативной нирваны, быть все время под током, отвечать перед собой и перед другими за каждый миг существования. Но объяснять любому встречному-поперечному, что он живет сейчас так не только по обязанности, но и по свободному убеждению, совпавшему с велениями болезни, докучно и унизительно. «Да, мне нельзя пить, но я и не хочу пить, потому что сам так решил, а не потому, что врачи запретили. И курить я бросил потому же, и с дружескими посиделками за полночь покончил, и с мимолетными радостями свиданий, и со многим другим. Я понял, что вышел на финишную прямую и не хочу терять времени даром; мне претят мелкие пороки не потому, что я стал ханжой, подобно всем раскаявшимся грешникам, — я ни в чем не раскаиваюсь, — но потому, что мне жалко тратить душу на мелкое, ничтожное, дурное, скоропроходящее. И я не хочу, чтобы табак забивал запах травы, деревьев, земли и снега; я хочу вдыхать чистые ароматы жизни; не хочу, чтобы хмель искажал окружающие меня лица, предметы, явления и память о былом; не хочу, чтобы тень чужих, случайных женщин пятнала мою преданность бедной, так рано постаревшей и все равно единственно любимой жене, и не хочу, чтобы даже самая умная, тонкая, остро приправленная болтовня — изощренное переливание из пустого в порожнее — отнимала время у работы, наблюдений и размышлений. Наверное, следовало раньше прийти ко всему этому, не дожидаясь страшной болезни, а может, так лучше, по крайней мере не будет сожаления, что я чего-то не добрал на пиру жизни».
Он ни о чем не жалел. Сейчас им владело чувство человека, выбравшегося из подвала в просторное поле: легко дышится, легче думается, в глазах ясная синь, а на сердце свет. И хорошо, правильно, что поехал в свою любимую Мшару, которой отдал столько дней и ночей, столько нежности, участия и творческой силы, но не на привычное озеро Могучее, а в новые, неизведанные места. Здесь не придется ничего объяснять, все будет принято как должное, ибо никто не знает, каким он был прежде. А на Могучем, где он охотился еще до образования охотхозяйства — золотая деревенская охота с кострами, ночевками под стогом сена, с ухой из громадных золотых карасей, с чаем, заваренным прямо в полуведерном жестяном чайнике — две пачки зараз, — таи вот, на Могучем у каждого нашелся бы повод для недоумения и вопросов. Поди объясняй, что и как!.. Но сейчас он с некоторым удивлением и смущением обнаружил, что не только докучность предполагаемых вопросов отвратила его от Могучего, но и другие обстоятельства. Ему надоела тамошняя, строго регламентированная охота. Подъем во столько-то, выезд во столько-то — скучища! Конечно, для людей, чье время жестко ограничено, подобная упорядоченность представляет большое удобство, но для него, человека вольного, очарование охоты пропадало. Все же он втянулся в ежегодную рутину и вместо того, чтобы искать новые места, вернуть былую «девственную» охоту, заделался постоянным клиентом комфортабельной охотбазы.
Чугуев охладел к старым местам. Этому немало способствовал и егерь Василий Васильевич. То был первый озерный наставник Чугуева: он научил его держать ружье, целиться, брать с «упреждением» дичь на пролете, подманивать крякв и чирков, строить шалаши, разбрасывать чучела, обряжать подсадную, мгновенно распознавать породу проносящихся в выси уток. Он же научил его куда большему, чем охота, — терпению, выдержке, мудрой неторопливости оценок и суждений. Многим хорошим и важным в себе он был обязан краснолицему, бритоголовому, сдержанному до печали Василию Васильевичу.