Я не знаю, как устроены другие корпуса Бутырок, но в нашем двери камер выходили на длиннейшие балконы, которые тянулись вдоль стен корпуса, поперек которого были кое-где переброшены мостики, и с них спускались ажурные, довольно крутые лестницы.
В Бутырках не было принято цыкать, как на Лубянке, но тут тоже заключенным не полагалось встречаться друг с другом, и поэтому конвоиры, чтобы предупредить, что они ведут кого-то, постукивали ключами по медным пряжкам своих поясов. Встречный конвоир ставил своего подопечного лицом к стене, и таким образом происходила разминка.
Под мелодичный звон ключей наша процессия тронулась. Впереди Вельзевул, за ним один из конвоиров, затем гуськом мы со своими узлами, за нами еще конвоир и, наконец, последний замыкающий с нашей парашей в руках, которую он торжественно нес перед собой: очевидно, параши в то время в Бутырках были дефицитом.
Подбирая по дороге выпадающие из узлов пожитки, мы спускались всё ниже, пока не кончились все лестницы и мы не пошли вдоль стен, едва освещенных тусклым светом лампочек. Это был тебе не наш солнечный четвертый этаж!
Наконец, Вельзевул с видом победителя распахнул перед нами дверь камеры.
Боже, что это была за камера! Крошечная каморка, где кровати стояли вплотную друг к другу, не оставляя места ни для стола, ни для прохода. В камере было темно, как поздним вечером, а тусклая лампочка едва светила под самым потолком!.
Однако самый главный сюрприз ждал нас поздно вечером!. Только мы с грехом пополам улеглись спать, как вся наша каморка стала содрогаться от пронзительного лязга и скрежета. «Вау-у-у!» — завыло за стеной. И опять, и опять. Оказалось мы обитали теперь рядом с допотопным лифтом, который дико скрежетал и дребезжал всеми своими железками. Днем он, проклятый, молчал. Но только лишь наступала ночь…
Кабинеты следователей были на четвертом этаже, а работали они здесь, как и на Лубянке, по ночам.
На другой день дежурил корпусной — украинец. Мы стали просить его вызволить нас. Он сочувственно поцокал языком и помотал головой:
— Це я не можу. Це вам до його надо обращаться!
Мы прождали еще два дня и обратились «до його». Парламентером, конечно, была Раиса Осиповна.
— Гражданин начальник, — сказала она самым умильным голосом, — простите нас! Мы так сожалеем о своем легкомыслии, но, поверьте, тут не было злого умысла, просто от скуки!
Так как на его хищном лице не отразилось и тени чего-либо, похожего на снисхождение, вмешалась я:
— Гражданин начальник, накажите меня одну, ведь это я стучала! У бабушки (это у Раисы Осиповны) больные глаза, она только что после операции, ей никак нельзя при этом свете!
И Вельзевул заговорил. Он даже не шипел, говорил спокойно, с сознанием выполненного долга:
— У вас была прекрасная светлая камера. Вы вели себя дурно, и вас перевели в худшую. Будете опять вести себя плохо, вас переведут в еще худшую.
Через три дня, дождавшись его очередного дежурства, мы снова просили прощения, и снова услышали в ответ: «У вас была прекрасная светлая камера…»
Через несколько дней от нас взяли Ирину, а я, Галя и Раиса Осиповна так и остались сидеть в этой каморке. И каждый раз, когда мы обращались с просьбой о помиловании, в ответ раздавалось одно и то же: «У вас была прекрасная светлая камера…»
Да, у нас у всех была прекрасная светлая камера!