— Ну что ты врешь! — возмутилась Эмка. — Ты говорил, он сгорел в вертолете!
— Так это его брат сгорел, ты все перепутала из-за своего ко мне равнодушия, а папаша утонул.
— В яме?
— В какой яме?
— Ты только что сказал — упал в яму и умер.
— Так яма-то с водой была, непонятливая ты женщина, ну, пруд; пруд — это что не яма по-твоему? Самая натуральная яма.
— Полетаев! — Эмка уперла руки в бедра и глядела на него свирепо. — У меня драма! У меня сердце разбито, жизнь рухнула, а ты…
— Что я? У меня, думаешь, лучше? У меня, может, такое произошло, ты представить себе не в силах!
— И что же?
— Ты даже в страшном сне такого не увидишь!
— Ну так рассказывай!
Полетаев задумался, поскреб небритый подбородок.
— Ладно, — уже спокойным тоном произнесла Эмка, — иди на кухню, почисти картошку, порежь помидоров и огурцов, там, в кастрюле, есть вареный язык.
После ужина Эмма Феликсовна легла на живот и заставила делать ей массаж. Наминая ее выпуклости, утопая кулаком в мягком русле ее позвоночника, Полетаев привычно предался размышлениям о скудных радостях человеческого существования, о бессмысленности бытия и, заканчивая массаж, как всегда пришел к грустной мысли о вселенском одиночестве.
— Так-то, Эмма, — потряхивая усталыми ладонями, сказал он, — остались в этом бренном мире только ты и я.
Эмма его неправильно поняла.
— Грызунчик мой, –переворачиваясь на спину, мурлыкнула она, — у меня сегодня день траура, мое тело скорбит вместе с душой, ты меня простишь?
— То есть твой эскейпер для тебя умер?
— Разумеется.
— Тогда не один, а сорок дней траура!
— И ты Брут, — Эмка бессильно махнула рукой и отвернулась.
* * *
…И стал он спускаться по долгому темному каналу, который вел его в неизвестность. Становилось все темнее, на дне канала было скользко, хотя он не заметил ни одного источника хотя бы с каплей влаги, а ему очень хотелось пить. Канал повернул и превратился в длинную скважину, заглянув в которую и едва не соскользнув с ее плавно закругленного края вниз, в глубину, он ощутил сильнейший страх и столь же сильное, навязчиво-вязкое желание спрыгнуть. Но удержался и оглянулся: на краю скважины росли два толстых стебля, похожие на гигантские волосы. Ухватившись за один из них, он стал раскачиваться, как дети раскачиваются на канате над деревенской речушкой, и ребяческое это занятие его рассмешило. Он смеялся и качался довольно долго, ступни то касались округлого розоватого края, то возносились над скважиной, пока внезапно его пальцы сами не разжались, он выпустил из рук стебель и полетел в гигантский колодец, откуда слабо тянуло серой и доносилась музыка, звучавшая все ближе, все громче, казалось, где-то на самом дне впадины играл невидимый пока струнный оркестр. Он летел вниз очень быстро, между тем время падения словно застыло, и вся его жизнь успела пронестись в сознании: мелькнула мать, тополя, какая-то девушка, он забыл ее имя, качнулся и сорвался во мрак вагон, на его глазах рухнули здания, распался асфальт, треснули и рассыпались стекла… И наконец, он упал, не ощутив удара, на мягкую, гладкую поверхность. Сначала, когда он поднялся, ему показалось, что он попал на Луну: неземной свет, обилие излучин и абсолютная безмолвность испугали его, — но, сделав несколько шагов по мягкой студенистой почве, он, уже не с испугом, а с ужасом понял: его ноги ступают по гигантскому человеческому мозгу. И тайна мира приоткрылась ему: наша вселенная — только ухо, за которым простирается бесконечный, всесильный мировой мозг.
Полетаев очнулся. Пустая бутылка стояла на столе. По-прежнему хотелось пить. Он с усилием поднял себя с кровати, прошлепал в кухню, напился прямо из-под крана. И с чего это он вчера так нализался?
На часах было двенадцать. Полетаев поднес их к уху — часы тикали. Значит, время не остановилось, жизнь идет и сейчас действительно полдень.
Он вспомнил, что у него в половине второго свидание с невестой. Вввв.
— Мариночка, я болею, — дрожащими пальцами набрав ее номер, заныл в телефонную трубку Полетаев, — страшный грипп, гонконгский, а может португальский, ужасная зараза, чтобы тебе не захворать, увидимся через неделю.