Осталось так мало вещей, в которых он был уверен.
— Сэр, все в порядке? — спросил второй пилот, стоявший у него за спиной. Ему было непривычно видеть Хейфеца в состоянии нерешительности.
— Да, все в порядке, — сказал Хейфец. — Я просто смотрю на снег.
— Будет страшно трудно спрятать этих птичек в районе сбора, — сказал второй пилот. — Черт бы их подрал! Когда они проектировали автоматическую систему маскировки, они не подумали о снеге, ведь так?
— Ничего, справимся, — сказал Хейфец. Ему совсем не хотелось разговаривать.
— Да, сэр, — быстро отозвался второй пилот, опасаясь, что зашел слишком далеко в своем разговоре с этим бесстрастным человеком, стоящим рядом с ним. — Что-нибудь придумаем.
Хейфец смотрел на стремительно падавший снег. Он сейчас ни в чем не был уверен. В начале боя он испытывал почти религиозный экстаз, внутри него горел какой-то радостный огонь. Но по мере того как потери противника росли, он начинал чувствовать себя отомщенным. Он знал, что иранцы и повстанцы с изуродованными и обожженными лицами и телами были совсем не теми людьми, которых он встретил много лет назад по дороге в Дамаск. И иранцы даже не были арабами. Но у них был тот же первородный грех, общее религиозное видение мира, моральное и духовное родство. Да, он был человеком с предрассудками. А существуют ли люди без предрассудков? Где они, эти люди из сказки, в этом мире, где поклонение другому богу означало смертный приговор, где другой цвет кожи низводил тебя до уровня животного? Господи, где же справедливость?
Да, он знал. Он знал, в чем источник добродетели, и его охватывала невыразимая печаль. Все эти годы он жил, как отшельник в пустыне, которую он сам для себя создал, убеждая себя в том, что отказывает себе во всем ради Миры и сына. Ради того, чтобы отомстить за них.
Сегодня, когда число убитых врагов росло так стремительно, он чувствовал себя отомщенным, но не удовлетворенным. Да, это была месть, но это была его собственная месть. Она никак не была связана с Мирой или с мальчиком.
Мира всегда была великодушна, умела прощать грехи даже малознакомых ей людей. Он знал, что если бы она могла говорить с ним после своей смерти от силы, огня и божественного света, созданного человеком, она бы говорила мягко. Она бы ни за что не попросила его отвернуться от мира. Он сделал это по своей воле, потому что у него была в этом потребность. Он хорошо помнил, как она в своей каморке работала над кипами отчетов в светложелтом свете лампы и виски ее были покрыты капельками пота. Мира была адвокатом, а получала столько же, сколько чернорабочий, она старалась искупить вину своей страны, защищая права палестинцев. А если бы братья тех, кого она пыталась защитить, явились причиной ее смерти, она бы их тоже простила. Ее великодушие не знало границ. И его она тоже всегда прощала.
Все эти лицемерные ритуалы, это самопожертвование были его грехом перед Мирой. Он знал, чего она хотела: чтобы он продолжал жить нормально. Он же не выполнил ее желания, он нянчился со своей виной и все время старался разбередить свои душевные раны. Все это он делал ради себя. Он создал для себя крепость жертвенности, в стенах которой он и прятался всю свою жизнь. И убийства, убийства, убийства…
Мира никогда об этом не просила. Мира ни о чем никогда не просила, кроме любви, а мальчик просил еще меньше.
Он машинально вытащил бумажник из заднего кармана, ощупал удостоверение личности, водительские права и дотронулся до того потайного места, где когда-то давно была спрятана их фотография. Старый бумажник уже начал рваться по швам.
Для него не имело значения, что фотография была выцветшей и помятой. Мира, сын… На его лице появилось что-то похожее на улыбку, какая обычно появляется на лице человека после долгого тяжелого дня. Он думал, что очень хорошо помнит каждую деталь фотографии, каждый блик света. Но он был не прав. Он забыл, какой красивой была Мира. Он забыл, каким маленьким был его сын, забыл о его нежелании смотреть в фотоаппарат и на человека, державшего этот фотоаппарат. Он столько забыл.