То, что переживалось тогда, было неизмеримо глубже, чем сочувствие. Все боялись чего‑нибудь более страшного в эти грозные дни: одни — химической войны, другие — голодной смерти, третьи — попасть в руки врагов и т. п. Меня же больше всего ужасали мысли о том, что немцы могут прийти и я могу оказаться в каком‑то «привилегированном» положении. Это было бы нравственной смертью. Мне мучительно хотелось умереть, чтобы доказать себе и всем, что моё обращение в христианство не есть акт отчуждения, но акт любви к родному народу. «Вы можете молиться за них, за себя и вместе за них», — сказал батюшка. Батюшка решительно отверг мои слова о «привилегиях». Жизнь и смерть в руках Божиих, и никакие привилегии ни малейшего значения иметь не могут.
Такое же непонимание обнаружила я и в другой раз, когда по поводу чего‑то (о чём шла речь, не могу вспомнить) пыталась утверждать, что не имею на это права. «О каких правах вы говорите? — спросил батюшка. — На что мы имеем «право»? Имеем мы право приобщаться Святых Тайн? По нашим грехам, конечно, нет, но Господь нас допускает».
В один из тревожных дней надо было выяснить волновавший всех нас вопрос. Муж Л. настойчиво требовал переезда её с детьми в Свердловск, где он работал в это время на военном заводе (он считал дальнейшее их пребывание под Москвой чрезвычайно опасным). Я отправилась к батюшке с Аликом и Павликом. Павлика пришлось большую часть дороги нести на руках. Увидев нас, батюшка очень обрадовался «За вашу заботу Матерь Божия вас не оставит», — сказал он.
Когда все сели за стол, батюшка посадил Алика и Павлика рядом с собой. Народу за столом было довольно много. «Чьи это мальчики?» — удивлённо спросила незнакомая мне женщина, войдя в комнату. «Мои», — ответил батюшка.
В это время батюшка уже начал чувствовать себя больным. Мы долго не знали ничего о характере его болезни, думая, что он страдает малярией. Теперь я понимаю, что он не хотел омрачать жизнь своих духовных детей ожиданием его близкого конца.
За время своего пребывания в Загорске я ещё раз была у батюшки вместе с детьми. «Удивительно хорошие дети. Они ведь и ваши дети», — сказал батюшка. Мы сидели вместе в садике. Алик принёс какой‑то цветок и, показывая его батюшке, говорил: «Вы только посмотрите, какой он хороший». — «Да, да, душечка, — ответил батюшка, — такой же хороший, как и ты».
Батюшка выразил желание сам исповедовать Алика в первый раз (он, очевидно, знал, что не доживёт до того времени, когда ему исполнится 7 лет).
После своей первой исповеди у батюшки Алик так передавал свои впечатления: «Я чувствовал себя с дедушкой так, как будто я был на небе у Бога, и в то же время он говорил со мной так просто, как мы между собой разговариваем».
Однажды батюшка сказал мне: «За ваши страдания и за ваше серьёзное воспитание этот самый Алик большим человеком будет».
Болезнь батюшки усиливалась. Большую часть времени он не вставал с постели.
Когда я пришла к нему с просьбой отслужить благодарственный молебен в день годовщины моего крещения, он сказал: «Просите батюшку Петра, я не в силах, — а потом более бодрым голосом добавил, — а мы с вами молебен ещё отслужим… » Я не поняла, к чему это могло относиться.
Когда я вернулась на работу, завод был уже готов к эвакуации в Омск. Надо было или ехать вместе с заводом, или увольняться с работы. Последнее грозило лишением продовольственных карточек, которые я получала тогда на заводе на всю семью. Батюшка благословил взять увольнение и никуда не уезжать. Это должно было быть выполнено, но как этого добиться, я не знала.
С утра я отправилась к заводскому начальству. На все мои аргументы мне отвечали, что время военное и ехать должны все, никакие обстоятельства во внимание не принимаются.
Оставалось одно — молитва–ледокол, которая может пробить самую несокрушимую стену льда.
Целый день я ходила от одной инстанции к другой, стараясь не ослаблять внутреннего внимания, и почти машинально отвечая на все вопросы. Так шли часы. Возникали все новые препятствия, одно неожиданней другого. День казался исключительно длинным и наполненным каким‑то почти непонятным для меня содержанием — своеобразной борьбой.