Эрминия не могла произнести ни слова, и поэтому ей хотелось бы, чтобы ее мысли читались в ее глазах как слова, написанные пальцем на затуманенном стекле. Она думала так: «Моя любовь к тебе сильнее той, которой ты любил меня прежде. И я люблю тебя так именно теперь, когда я стала твоим позором, когда я тебе опротивела. Эта любовь, которую я должна скрывать теперь как что-то постыдное, стала для меня праведным наказанием за прежнее мое помрачение! Если бы я эту любовь открыла, и ты сам, и все остальные тогда сказали бы: "Какая бессовестная!" Так оно и есть. Суди меня: я перед тобой виновата. Да, виновата. А эта любовь, в которую ты не сможешь поверить, станет для тебя не только оскорблением, но и насмешкой. О, как страдает душа, породившая эту мою несчастную любовь, что приговорена жить незрячей и умереть безмолвной! И эту боль моей души я приношу Богу как плату за боль твоей. Глазами моей души я вижу твою неизменно прекрасную душу: теперь она кажется мне как никогда прекрасной – такая спокойная, такая справедливая… Она меня обвиняет! Я заслужила смерти, да я и сама себя бы убила. Но мой час еще не пришел. Подожди, Хуан. Твои глаза уже убивают меня, хотя твоя рука творящая праведное возмездие, еще не поднялась. Я не хочу умирать. Я пока еще не должна умереть. Но как же я скажу тебе об этом, если мои уста и мой язык словно окаменели? Я не хочу умирать. Нет, не из-за себя, а из-за твоего сына. Твой взгляд меня убивает. Мой сын… Твой сын… Ты меня убиваешь». Эти мучительные мысли проносились в голове Эрминии, тщетно порываясь вырваться наружу, словно слепень, отчаянно бьющийся об оконное стекло.
На улице послышался звон похоронного колокола.
– Это хоронят дона Синсерато, – пробормотала вдова Гонгора. – Помолимся о его вечном упокоении.
– Как это? – спросил Колас.
– Вчера ночью он умер.
Вдова, Кармина и Хуан-Тигр опустились на колени. Колас, с его деревянной ногой, этого сделать не смог и поэтому лишь наклонил голову. Эрминия сцепила пальцы в молитвенном порыве. Все они молились так горячо, что понемногу отступало сковавшее их напряжение, а души, казалось, возносились к самому небу. Порой то один, то другой вздыхал – и в этих вздохах прорывалось не столько сокрушение, сколько облегчение. Возносясь над землею и давая себе выход в молитве, души наслаждались недолгой свободой.
Хуан-Тигр поднялся на ноги первым. Скрестив высоко поднятые руки и откинув голову назад, он, как если бы потолок его комнаты вдруг стал прозрачным, устремил свой взор в далекую-далекую точку, словно созерцая там обитель праведников. Так Хуан-Тигр простоял Довольно долго. Потом он поднес ладонь к уху – как будто для того, чтобы лучше услышать далекий-далекий голос. Затем Хуан-Тигр трижды кивнул головой, словно выражая свое согласие с тем, что ему говорил кто-то. А потом, все еще не опуская угрожающе поднятых рук, он взглянул на Эрминию. Лицо Хуана-Тигра было страшно. Колас сделал шаг вперед, готовясь предотвратить его нападение. Но Хуан-Тигр, повернувшись спиной к двери, уже отступил, в то же время не отрывая взгляда от жены. Он остановился на пороге, а потом исчез за дверью.
– А я-то боялся, что он вздумает ее душить, – шепнул Колас донье Илюминаде.
– И я думала то же самое. Ну, сынок, иди: ты должен быть рядом с ним. Поговори с ним. Расскажи ему всю правду. Постарайся, чтобы просветлел его помраченный рассудок, а в его сердце опять воцарился покой. После Эрминии он любит одного только тебя.
– Он не захотел меня выслушать. Пожалуй, он еще не готов принять правду. Похоже, он думает, что мы хотим успокоить его сладкой ложью. Лучше уж пока оставить его одного. Я его знаю. Ярость налетает на него внезапно, но тут же проходит. Из рычащего льва он за одну секунду превращается в воркующего голубка.
– Дай-то Бог, чтобы и на этот раз было так же! – Донья Илюминада подошла к Эрминии. Нежно поглаживая ее по щекам, она приговаривала:
– Самое страшное уже позади: вот вы и встретились, но, к счастью, ничего не случилось. Все остальное устроится само собой – или мало-помалу, или мгновенно. Когда есть любовь, то нет ничего невозможного, а Хуан-Тигр тебя обожает.