Он замер, когда вдруг услышал за своим плечом голос:
— Печать, господин.
— Что? Какая такая?
Он обернулся и понял, что это стоит Худайдада, протягивая ему узкую полоску бумаги.
Мухаммед-Султан пошарил за поясом, где в складках, подвязанная к концу кушака, затаилась именная печать правителя самаркандского.
— Написали?
— Угодно выслушать?
— Нет, поезжайте! Мне скорей с мирзой поговорить надо. Остальных… покруче: хороший жеребец от табуна не отобьется, а какой отбился, того на племя не берегут. Вот, держите!
Мухаммед-Султан приложил к бумаге печать, с трудом присматриваясь в сумерках, на месте ли она приложена. Так и не разглядел, но идти домой, к свету, не хотелось: в сумерках легче быть повелительным со старым визирем. А Худайдаде было по душе, что молодой правитель приказывает так твердо.
«Чем больше строгости от меня требует, тем больше воли мне дает! Чем строже мне приказывает, тем больше на себя берет: повелитель с меня спросит, а я правителем заслонюсь. Говори, говори, построже говори!..»
Но Мухаммед-Султан вдруг замолчал, а потом порывисто, нетерпеливо отпустил визиря:
— Ну, поезжайте!
Он снова остался один; услышал, как за стеной проскакали всадники: визирь уехал со двора.
Тогда потихоньку он побрел к дому, думая: «А все ж надо послать в Ашпару, к Мурат-хану, спросить, как там, все ли в порядке, не надо ли чего воинам, не ветшают ли крепости. А то я строил-строил… Землю пашут ли? Я туда переселил целую тысячу земледельцев, чтоб у крепостей свой хлеб был, а как они там хозяйствуют?»
Стало совсем темно. Проходя мимо караульни, царевич услышал Аяра, гонец рассказывал о Герате:
— Там мирно живут, царственно…
Из темноты Мухаммед-Султан увидел своих слуг, сидевших вокруг тлеющего очага. На всех были опоясанные чекмени. У порога наготове лежало несколько переметных сум, чем-то набитых.
«В поход собрались, а похода-то и не будет»! — с досадой вернулся он к своим мыслям, уходя в дом и слыша, как Аяр в раздумье повторил:
— Царственно…
В одной из комнат Мухаммед-Султан наткнулся на опустелые сундуки: видно, слуги не успели их вынести, но ему показалось, будто кто-то укоряет его за то, что сундуки пришлось опорожнить. Он рассердился и закричал домоправителю, чтоб сундуки отсюда выбросить, а слуг из караульни прогнать.
* * *
С мотыгой под мышкой сгорбившийся пешеход проталкивался через самаркандский базар; шел неторопливый, но и не медлительный, такой, как и многие тысячи здешних жителей, создавших и прославивших свой знатный город.
День был свеж и ветрен.
Улица, просохнув, снова окаменела, и крепко стучали туфли пешеходов, когда Мухаммед-Султан, прислушиваясь к базарному говору, ехал на строительство соборной мечети, а ретивые скороходы расталкивали народ, расчищая проезд правителю.
Прижав к груди мотыгу, прохожий отвернулся к стене, чтобы пропустить всадников, и никто из них не полоснул нагайкой невежу, повернувшегося к правителю спиной, когда надлежало склониться в поклоне, а прохожий и не знал, как яростно взглядывали на него иные из всадников, как сжимали вдруг рукоять нагайки, но неуверенно опускали руки: никто из них не решился показать свою власть при Мухаммед-Султане, никто еще не знал его обычая, все только еще присматривались к правителю.
Так и проехали. Прохожему, видно, невдомек было, кто это ехал, но, глянув вослед свите, он сощурился, не то с усмешкой, не то с хитрецой.
Он вышел в Кузнечный ряд и в переулке, в зарядье, остановился перед раскрытой мастерской Назара.
В мастерской никого не было: заболел Борис.
Борис сидел на постели, согнувшись, сжав на животе руки, и жаловался Назару:
— Все от тутошней воды. Не могу с ней свыкнуться. Как глотну ее натощак, так она будто камень во мне. Отвердеет в нутре, а потом жжет меня, все жарче, все жарче. Будто я не воды, а кипятку глотнул. Ой, дядя Назар, сладка самаркандская водица, да не по мне.
— Полегчает, отпустит…
— Ох, отпустила б она меня отселе; нашей бы, волжской хлебнуть. У нашей и вкус-то, как сдобный калач; стерляжья вотчина! А тут и хлеб будто из глины: жуешь — хрустит, хочешь проглотить — к деснам липнет. Отпустила б она меня, а, дядя Назар?