Вот вернутся, сестра Рогнеда встретит. Скажет опять: «Полно тебе, Владко, в юнаках ходить. Женился бы». Пускай сама сначала замуж выйдет. Даром что вдова, большуха — народ не поймёт. Берут ведь, дуру — не идёт.
Вот Любашка — Любомира — по парням так глазом и стреляет. Но гордая девка, красивая, и знает, что красивая. Как тополь, да головку запрокинет, очи соколиные, переносье орлиное — горная кровь, бурхливая. Ясская.
Красомила с Гориславой попроще. Ни лица пока, ни стана. И не дети, и не девушки. Пару лет подождать — и на выданье обеих. Разом. За одного мужа, чтоб не путал. Угораздило ж — как две капли воды.
А про младшую, Доброгневу, и говорить нечего. Дитё и есть дитё, в куклы играет…
Кони храпят, ушами прядают: воет в смородине серый братец. Близко не посмеет, огонь не позволит. Звери лесные со Сварожичем не в ладу. Боятся. Как огня — боятся… Огня…
Всполошился папоротник. Бедная эта поляна на травы. Всё кислица да сума пастушья, а по кромке — папоротник. Змей, что ли? Нечем угостить — молока самим нету… Лошадей не тронет: они на перунику[7] заговорённые, змей забоится… Отвели бы на реку: там луга заливные, сочные, но грозы давно не было, водяной не страшится — ночью не сунешься…
Надо что-то дать. Черву-то.[8]
— Светан, что у тебя во фляге?
— Простокваша. А то не знаешь.
— Да хорошо бы простокваша… Полоз тут. Подбирается.
— Полоз, говоришь, полозит? Где?
— А вон там.
— Чудится тебе, Владко. Тихо там, вижу.
— Кто же это, мавьё[9] разгулялось?
— Тихо. Ещё всех по имени назови.
Встали оба — старший брат и средний, Светан и Волкодлак, княжич ясный и бойник тёмный, дуб и падуб. Светозар пояс дёрнул — зазвенели серебряные рясна[10] и бубенцы. Лишним звуком отогнать. На подхвате заладила зезгица.[11] Ухнул сыч. Дважды громко, на третий — потише.
— Чур меня, чур меня, — шепчут братья в четыре голоса.
— Не успели засветло, — ёжится Святча.
— Кто ворон считал? — рыкнул старший. — Теперь привязывай коней да сушняка в костёр подбрось. Здесь ночуем.
Здесь так здесь. Не идти ж через лес ночью. Вот заснут братья — он обернётся и по-свойски всех расспросит: кого же им в гости ждать?
II
Дева Соль выпростала из-под одеяла косы и разбросала пряди над лесом. Ветер перекидывал золотые волосы с листка на листок, с дерев на траву, с лица на изнанку, с юра в низину. Горячая ото сна, Солнце-дева рассеянно улыбалась, утирала очи облачной рушницей.[12] Жених рассыпал ей под ноги первую кленовую медь, червонное золото липы, дубовую бронзу со сканью прожилок, да живой, неосенний малахит. Утренний дар,[13] звонкий в холодных ладонях.
Хильдегарде Кнудсдатир запахнула поглубже рябую шкуру.
— Говорят тебе, брат, надо было драккар на приток выводить.
— Чтобы килем в самый ил?
Конунг Аскольд, сын Кнуда Ломателя Секир, ударил по деревянной лапе, что повадилась по его волосы.
— Тише бей. Лес и так чужой, отомстить может.
— А ты месть не отведёшь?
— Не-а. Поделом тебе — на ветках повиснуть. Эрика надо слушать.
— Будешь говорить под руку, зверям оставлю.
— Напугал.
За братом и сестрой шло полтора десятка воинов и спорило между собой, стоило ли оставлять ладью в устье. Так или иначе, дело сделано, драккар здесь вряд ли кто найдёт, разве что птицы гнездо совьют. А на это змей на носу вырезан.
Бояться надо было здешнего Лесного Хозяина. Варяги были с ним уже знакомы, но у Лесового нрав переменчив. Четыре зимы назад — вывел, а сейчас может и не пустить.
— Ты помнишь ли дорогу, конунг? Когда вы по реке тогда спускались, вы на закат шли, — сказал поморянин Баюс. Большинство в дружине Аскольда были свеи,[14] но были и жители Латголы, что назывались «белыми».[15]
Конунг и сам был не чистых кровей. Отец его взял девушку из Альденберга[16] — то ли словенку, то ли русинку, то ли чудинку. От неё достались детям широкие скулы, длинные глаза и невнятная масть — цвета гречишного мёда, который недомешали с липовым. Прядь посветлее, прядь порыжее, темя серое, выгоревшее. Оба темнобровые, не по стати северной красоте, с крапчато-зелёными глазами и желтоватой кожей. У сына и борода пошла тёмная. Дочь больше походила лицом на отца и взяла от него привычку к топорам. Кнуд, помнится, и забывал, что у него в руке секира, и удивлялся, если вместо неё оказывался обломок. Когда он так сломал прямое топорище у двуручной, плотницкой, ему дали прозвище Ломатель Секир — в шутку ли, в устрашение, никто уже не скажет. Хильдико, по-женски бережливая, никогда ничего не ломала. И этим была ещё страшнее. Привычный к рукоделию глаз точно просчитывал удары. Семь раз отмерь — один отрежь.