Тени вытянулись, посвежело, кроны берёз — таких красавиц в лесу не вдруг встретишь — нежно зарозовели закатными лучами. Между стволами мелькнуло, стукнуло, и на духову поляну вышел старик — волхв. Задумчиво, делая привычное, двинулся вокруг дуба, держась опушки. Высунулось из лещинника мохнатое лицо лешего, следящего за стариком. А тот всё кружил вокруг дуба, по солнцу кружил. Когда угас последний закатный луч, уселся волхв, кряхтя, между корней лесного великана, опёрся спиной о корявый ствол и замер. Глаза прикрыл. Дуб шептал и поскрипывал. В складках его мощной, замшелой коры шуршала, попискивала лесная мелочь. Незримо текло время, превращая мгновения в тысячелетия. Но вот дрогнули ветки дуба, и волхв открыл глаза. В заливающем всё вокруг лунном серебре, в неестественной тиши замершей на полушаге природы у подножия дуба сидел юноша.
Жернова времени остановились, и родился Зов. Идущий ниоткуда, но наполняющий всё обозримое пространство; вначале тихий, он усиливался, тревожа и будоража тишину, и, повинуясь ему, на поляну тонкими белёсыми струйками полезла из земли навь.
И опять над лесом, возвращаясь с шабаша, пролетела одинокая ведьма.
Утром отшельник проснулся поздно. Ломило кости, отяжелела голова. В слюдяное оконце глядел тусклый день. Туман осел на деревьях, и с веток капало. Старик не стал выходить из натопленного жилья, подбросил в каменную печурку хворосту, зажёг прилепленную к столешнице восковую свечу и сел дописывать наставление тому, кто будет жить в этой избушке после его смерти. Деревянное писало глубоко вдавливалось в бересту, оставляя чёткие прориси.
«А случится кому раненому быть или мёртвому, то иди к дубу, в десяти шагах от него на север, увидишь валун великий и мшистый, под ним бьют два родника — один с живою водой, другой — с мёртвой. Омоешь водой из родников раны — заживут, омоешь тело мёртвого — поднимется бодрым. А если старик той водой лицо сполоснёт — станет юношей...»
Самому отшельнику жить уже не хотелось. Он слишком обременил свою память, и она стала сплошной болью. А такие раны даже живой водой не залечишь.
Вдруг послышался неясный шум, что-то ударилось в наружный угол избушки. Уж не лосёнок ли проголодался? Старик поднялся и вышел на крыльцо. Огромный бурый медведь грузно привалился к брёвнам стены и слабо поскуливал. Медведь был тяжело ранен, сильно припадал на правую переднюю лапу, из спины торчало древко стрелы. У зверя, видимо, начали отниматься ноги, и он уже не мог стоять. Старик узнал Бурого. Озорник, бывало, воровал у него ульи с мёдом. Утащит к ручью и бросит в воду, чтобы пчёлы погибли.
Медведь лёг на землю и с трудом пополз к крыльцу, смиренно тычась мордой в траву, из глаз его текли слёзы. Оказавшись возле старика, он поднял огромную голову и робко лизнул шершавым языком руку отшельника. В его взгляде была мольба.
— Что, шарпальник, нашла коса на камень? — строго спросил тот, поглаживая сухой тёплой ладонью лобастую голову зверя. — Лобище-то тебе не по уму даден. На воинов возмечтал напасть? Ах, глупой! Это не ульи с пасеки воровать. Э-э, милый, да у тебя нос сухой...
Бурый виновато прижал уши, слыша укоризненный голос старца, опять просительно лизнул руку отшельника. Тот ощупал огромную вздувшуюся опухоль на плече зверя, осмотрел стрелу, глубоко вонзившуюся в тело гиганта, покачал головой.
— Придётся тебе потерпеть, озорник.
Гигант в знак согласия закрыл глаза и хрипло вздохнул, чутьём доверяя человеку, у которого такие тёплые руки и ласковый голос. Старик вернулся в избушку, вынес туесок из берёзовой коры, наполненный пахучим мёдом, склянку с мазью, острый нож.
— Свежой, надысь собрал, — сообщил он, ставя туесок перед зверем, холмом возвышавшимся над крыльцом. — Откушай, озорник, медок тебе силы придаст.
Гигант жадно потянулся к густому золотистому яству, зачавкал, жмурясь и довольно пофыркивая.
— То-то, а прошлой осенью хотел омшанник раскатать, бедовой, пришлось тебя попужать. Чай недоволен был?
Бурый, понимая, о чём идёт речь, виновато прижимал уши, дружелюбно проворчал, не переставая чавкать, мол, бурчи, бурчи, только мёд не отнимай.