Я больно-больно ущипнул себя за руку.
— Зачем? — удивился Олег.
— Мне показалось, что все это сон.
Олег засмеялся и вдруг растаял в лиловатом тумане. Знакомый туман. Он слизнул все и почернел. Голос Заргарьяна из темноты спросил меня:
— Вы живы?
— Жив.
— Подымите руку. Движения свободны?
Я помахал рукой в темноте.
— Засучите рукав и расстегните ворот.
Он приложил что-то холодное к груди и запястью.
— Не пугайтесь. Обыкновенные датчики. Проверим ваше сердце. Не разговаривайте.
Как он мог видеть в темноте, сквозь которую не проникала ни одна искорка света? Но он видел.
— Порядок, — произнес он довольным голосом, — только пульс малость участился.
— Может быть, прекратим? — спросил откуда-то голос невидимого мне Никодимова.
— Зачем? У Сергея Николаевича нервы спортсмена. Сейчас мы ему еще сон покажем.
— Так это был сон? — спросил я с облегчением.
— Кто знает? — лукаво отозвался Заргарьян из черноты. — А вдруг нет?
Я не успел ответить. Темнота поглотила меня, как море.
Из темноты сверху вырвался поток света, заливая белый операционный стол. Белая простыня закрывала до пояса распростертое на столе тело. Вскрытая грудная клетка обнажала алость кровоточащих внутренних тканей и жемчужную белизну ребер. Глаза оперируемого были закрыты, лицо бескровно и неподвижно. Что-то знакомое было в этом лице: как будто я его видел совсем недавно, эти глубокие морщинки у губ и кривой розовый шрам на правом виске.
У меня в руках зонд, погруженный в рану. Я в белом халате, на голове у меня белая полотняная шапочка, нос и рот в марлевой маске. Так же выглядят люди напротив и рядом со мной. Я никого из них не знаю, узнаю только глаза женщины, стоящей у изголовья. Они прикованы к моим рукам, и такая тревожная напряженность в них, что кажется, между нами протянута невидимая, тугая-претугая струна. Она тоненько звенит по мере того, как зонд погружается в рану.
Я вспомнил вдруг все, что произошло до этой минуты. Скрип тормозов машины, остановившейся у подъезда, гранитные его ступени, еще мокрые от дождя, перспективу знакомой, часто снившейся мне улицы, а затем почтительную улыбку гардеробщика, поймавшего на лету брошенное ему пальто, неспешный взлет лифта и сияющую белизну операционной, где я облачался в белый халат и противно долго мыл руки. Я точно вспомнил, что я, именно я, начал операцию, вскрыл скальпелем прочерченную шрамами грудь и мои руки с профессиональной, привычной умелостью резали, кололи, зондировали. Все это промелькнуло в сознании со скоростью звука и исчезло. Я все забыл. Привычная умелость в руках обернулась испуганной дрожью, и с внезапным ужасом я осознал, что не знаю, как и что делать дальше, не умею этого делать, и любое дальнейшее промедление будет убийством.
Но понимая, что и зачем я делаю, я вынул зонд из раны и уронил его. Он глухо звякнул. В устремленных на меня глазах над марлевыми масками читался один и тот же вопрос: «Что случилось?»
— Не могу, — почти простонал я. — Мне плохо, товарищи.
Чужими, ватными ногами пошел к двери и, полуобернувшись, увидел, как чья-то спина подвинулась на мое место и негромкий басок скомандовал старшей сестре:
— Зонд!
«Бежать!» — подсказала мысль. Чтобы никто не видел, чтоб никого не видеть, не читать дальше того, что я уже успел прочесть в этих широко открытых, изумленных, обвиняющих глазах. Ног я не чувствовал. Меня бросило как шквалом сквозь хирургическую на площадку между двумя расходившимися под прямым углом коридорами и швырнуло на белый, сияющий эмалевым блеском диван.
«Сейчас я этими руками зарезал Олега», — сказал я себе и, сжав виски ледяными ладонями, застонал, может быть, даже завыл.
— Что с вами… Сергей Николаевич, голубчик? — услышал я чей-то перепуганный голос.
Человек в таком же халате, как и я, только без шапочки, с лысым, голым черепом встревоженно спрашивал:
— Что случилось? Как операция?
— Не знаю, — сказал я.
— Как же так?
— Я бросил… я ушел… — еле вымолвил я. — Мне стало плохо.
— Кто же оперирует? Асафьев?
— Не знаю.
— Как же вы не знаете?
— Ничего я не знаю! Я даже вас не знаю! Кто вы такой, как вас зовут, где я, черт побери?! — закричал я.