Русские солдаты сказали, что все, кто может идти, должны уходить, потому что немцы собираются в контратаку с минуты на минуту. Эльза заплакала, она не могла идти больше и хотела умереть, но Эдите сердито закричала на нее, требуя, чтобы она «прекратила валять дурочку», что уже немного осталось и надо потерпеть совсем чуть-чуть. И они, как и другие уцелевшие узники, собрав последние силы, потянулись на восток, пока русские пехотинцы где-то совсем рядом строчили из своих автоматов, задерживая напор остервеневших эсэсовцев.
Потом был русский военный госпиталь, где Эльзе все-таки умереть не дали медики. Пищи там не хватало, организм молодой, идущей на поправку женщины властно требовал одного — еды, еды, еды… Эдите предложила Эльзе ходить просить милостыню по окрестным польским селам, но та с ужасом отвергла это предложение. «Не смогу я, подружка милая, стыдно мне, совестно…» — твердила на все увещевания и уговоры костлявая, высохшая до предела, совсем незаметная в огромной застиранной нижней солдатской рубашке Эльза. На обтянутом тонкой синеватой кожей лице серые огромные глаза смотрели виновато, но непреклонно. А было ей было всего только двадцать пять лет.
Потом был долгий, долгий путь домой через Польшу и разоренную, выгоревшую дотла Белоруссию. Это уже отдельная история о том, как две молодые женщины, пересаживаясь с поезда на поезд, из товарного вагона в теплушку, ночуя то на забытых богом разбомбленных и сгоревших полустанках, а то и под открытым небом, в сырых стогах и старых, полуосыпавшихся окопах, возвращались в Латвию.
В начале лета 1945 года, спустя полтора месяца после победы союзников над Германией, Эльза Путе вернулась в родной дом. Вот и настало то долгожданное «после войны», о котором так часто мечтали они со своими постояльцами-евреями, коротая долгие вечера в тесном подвале. Вот и настало это время, но нет уже ни постояльцев, ни большой и веселой семьи…
После войны Эльза работала бухгалтером. Как-то она была в Риге в командировке, выбрала свободную минутку и пошла в гости к Эдите. Дома была только ее мать, а сама она работала в вечернюю смену в столовой. Мать Эдите страшно обрадовалась гостье, усадила за стол, стала поить чаем, дочка должна была придти через пару часов. Но у Эльзы пропадал билет в театр, а в то время это было огромное событие — поход в оперу. Она извинилась, обещала зайти завтра и ушла. А назавтра тоже что-то не получилось. Они стали переписываться, и так продолжалось еще несколько лет. Потом Эдите поменяла квартиру, не сообщив нового адреса, и переписка прервалась.
Однажды в конце шестидесятых годов Эльзу Путе вызвали в районное управление КГБ. Оттуда ее повезли в один из небольших курземских городишек и тайком показали человека, предложив опознать в нем шмыгавшего носом следователя Лапсу из лиепайской тюрьмы, который так умело и беспощадно избивал ее черной резиновой палкой. Она долго вглядывалась в неприметного человека, вынырнувшего из дверей какой-то конторы, которого специально для нее задерживал прямо напротив пыльного ГАЗ-69 незначащим разговором сотрудник местной милиции. Эльза долго смотрела на этого человека сквозь замызганное боковое стекло машины, разглядывала его лицо, двигающийся вялый, чуть запавший тонкогубый рот, шмыгающий нос, и темная волна забытого ужаса и нестерпимой физической боли все сильнее и сильнее накатывала на нее. На бесстрастный вопрос сидевшего рядом с нею офицера КГБ: «Ну что, узнали? Это он, Лапса, или нет?» — она, помедлив, ответила: «Времени много прошло, конечно, но если это не он, то его родной брат, это точно».
Больше ее никуда не вызывали и никаких судов, кажется, тоже не было. Видимо, обозналась, что ли?
«Постойте, постойте-ка! — воскликнет иной бдительный и недоверчивый читатель. — Все это очень трогательно, очень даже драматично, а где факты? Где доказательства, свидетели, очевидцы и документы? Где все это?»
Я встречался с госпожой Путе летом девяносто первого года, несколько раз беседовал с ней в ее квартире на втором этаже дома Шустерсов. И представьте себе, она не помнила имен своих еврейских постояльцев, забыла, видимо, их имена и фамилии. Ее так сильно и долго били и мучали, морили голодом за попытку спасти этих ребят, что она забыла их имена, да и лет прошло с тех пор немало. Она запомнила только одного из них со смешным и странным именем — Шломо, молодого литовского еврея.