К этому времени Альфред Ауза стал руководителем группы боевиков Густава Целминьша. Посвящение в боевики происходило на конспиративной квартире по улице Матиса. Комната с тщательно занавешенными окнами была скудно освещена одной свечкой. На столе, где лежал текст выспренной клятвы, стояло фото Целминьша. Оно выполняло функцию иконы, на которой клялись. К лику Целминьша были обращены слова молодцев, приносивших клятву. Подписываться под нею следовало, естественно, кровью, а потом каждому боевику «Перконкрустса» на правой руке чуть ниже локтя татуировали специальный значок, свидетельствующий о принадлежности его владельца к лейб-гвардии организации. Именно по этому знаку их впоследствии опознавали и ловили агенты политохранки.
9 мая 1935 года во время распространения прокламаций, напечатанных на подпольном ротаторе все тем же вездесущим Аузой (тираж их был немалый — 8000 экземпляров), полиция произвела массовые аресты связников и боевиков «Перконкрустса». Листовка эта, сообщаю для интереса, почему-то называлась сообщением № 36 и содержала в себе отчет о годе подпольной деятельности организации.
Всего было арестовано 126 человек, но для 95 из них происшествие завершилось легким испугом — прокуратура их дела в суд не передала, остальных судили, сроки все получили маленькие, тот же Ауза отсидел два года. «Перконкрустс» перестал существовать.
После переворота, в условиях единоличной власти Карлиса Ульманиса, когда Конституция 1922 года была отменена, а новой так и не написали, когда от демократии не осталось и следа, когда в обществе стал агрессивно и массово насаждаться примитивный национализм, необходимости в «Перконкрустсе» не стало. Все его политические идеи были осуществлены, и лозунг «За латышскую Латвию!» стал главным содержанием внутренней политики правящей клики.
Доходило до смешного. Например, в 1936 году встал вопрос о назначении Вильгельма Мунтерса на пост министра иностранных дел, который до того по совместительству занимал сам Ульманис. Человек был проверенный — участник боев с большевиками в составе армии Юденича, верный соратник первого министра иностранных дел Мейеровица, знает шесть языков… Но тут вмешался военный министр генерал Балодис. С подкупающей прямотой старого солдата он заявил, что Мунтерс хорош всем — и названными выше заслугами и многими другими не названными, но он — немец, а жена у него — представьте, как неудачно! — русская. А латышскому народу на этом ответственном посту нужен свой человек, истинный латыш. Только резкое вмешательство самого Ульманиса, разгневанного покушением на его креатуру, позволило Мунтерсу занять этот пост.
Воцарившийся режим отвечал самым сокровенным чаяниям латышских националистов. Отец нации ввел процентную норму при поступлении в высшие учебные заведения для евреев, национальные меньшинства подвергались в той или иной форме дискриминации, а самое главное — отсутствовал институт парламентской демократии, посредством которого этнические меньшинства могли выражать и отстаивать свои политические и экономические интересы. Справедливости ради надо отметить, что экономические интересы евреев, русских, немцев Латвии в общем-то особенно не пострадали, поскольку президент Ульманис был достаточно умным и проницательным человеком, чтобы понимать, что именно «инородческий» капитал во многом определяет экономическое положение Латвийской Республики, а кроме того, он еще тесно связан со многими транснациональными компаниями, имеющими дело с Латвией.
Очень долго и очень модно было проводить дискуссии о том, являлся ли авторитарный режим Ульманиса фашистским или нет. Историки спорили до хрипоты, материалы этих дискуссий охотно печатали газеты и журналы. Возобладало мнение, заключавшееся в том, что хоть режим, установившийся в Латвии после теплой и душной майской ночи тридцать четвертого года, и был, безусловно, антидемократическим и авторитарным, но все же его нельзя считать по-настоящему фашистским. Конечно, концентрационный лагерь в Лиепайском военном порту, где после переворота в течение нескольких недель продержали с полтысячи арестованных социал-демократов и других левых, позже распустив их по домам и взяв только слово не заниматься политической деятельностью, нельзя сравнить с Бухенвальдом или Дальстроем, точно так же, как Калнциемская каторга — это не Освенцим или Треблинка.