Да было ли в нашей жизни вообще понятие «развлечение»? Были работа, отдых и обычай. Детей надо было вывозить на природу, в праздники надо было сидеть за столом у мамы, а в дни рождения друзей — у них. Так, наверно, жили первобытные люди, знающие не развлечение, а отдых для тела и ритуал для души. Вместо пляски вокруг тотема у нас было кино, и если фильм оказывался хорошим, мы выходили из зала тихие, как верующие после причастия.
Потихоньку Дуля стала заглядывать во французскую книжку (однажды я догадался, что в фамилии автора Тевлок надо просто переставить слога). Жаловалась, что совершенно вылетел из головы французский. Пыталась сосредоточиться.
Когда-то так спасался от приступов безумия Владимир Кандинский, именем которого назван синдром Кандинского-Клерамбо. Чувствуя приближение приступа, Кандинский усаживал себя за переводы с немецкого и французского. Эта работа каким-то образом наводила порядок в психике, приступ отступал. Но у Дули была совсем другая болезнь. У нее от сидения над текстом начиналась дрожь, и если она не бросала работу, дрожь усиливалась, как будто она держала в руках провода под высоким напряжением.
Я не должен был нравиться Дуле. Она была простой и ее тянуло к простым. Моя же судьба словно бы нарочно подстраивала так, чтобы я не стал простым. Едва начал читать — судьба подсунула шкаф Ольги Викентьевны, где почему-то больше всего было декадентов. Кто сейчас в России знает, например, Роденбаха из Брюгге? А я прочел все его романы. От корки до корки прочел комплекты «Золотого руна», издаваемого господином Рябушинским, на толстой мягкой бумаге с цветными репродукциями, переложенными папиросной бумагой. Прочел за несколько лет «Апполон» и «Весы». Став студентом, что-то покупал сам у московских букинистов и тащил к Ольге Викентьевне. Помню полугодовой комплект «Апполона» за 1911 год, переплетенный в голубенький коленкор, совсем по дешевке, за девять с половиной рублей (в начале шестидесятых еще не было ажиотажной моды на старые книги). То есть, я считал, что именно это и есть вершина литературы. Мережковского прочел раньше, чем Достоевского, Максимилиана Волошина раньше, чем Боратынского и Тютчева. Роденбах и Мережковский были мне смертельно скучны, но я преодолевал скуку, чтобы приобщиться к культуре, не подозревая, что двигаюсь по кривой. Ольга Викентьевна как-то сказала: «Настоящий библиоман любит книгу не за содержание». — «А за что же?!» — «Просто за то, что она — книга».
Так могла сказать только женщина. Так женщины понимают слово «любит»: не за «что», а просто так. Иногда возникало подозрение, что сама Ольга Викентьевна книг не читала. Очень изобретательно уклонялась от любых моих разговоров о них. Напускала на лицо загадочность. Зато с удовольствием рассказывала про то, как один писатель дал пощечину другому, или как умер девственником, или как украл у ее подруги подвешенную к форточке курицу. Не сразу я понял, что Ольга Викентьевна сплетничала, как простые тетки с Тракторного, просто ее средой были не родня и соседки, а книги.
Мой путь в мире книг, значит, зависел от того, что было в шкафу Ольги Викентьевны. Однажды, приехав на каникулы, я застал ее в косынке, старой рубашке и Таниных штанах. Она освобождала шкаф. Я стал помогать. Она передавала книги мне, я складывал их стопками в углу. И конечно, все время отвлекались, показывая друг другу то одну, то другую находку. Такой оживленной я ее никогда не видел и заподозрил неладное. Пришел Толя с дружком, и Ольга Викентьевна сделалась отсутствующей, как всегда. Я хотел уйти, но она показала глазами, чтобы остался. Толя провел дружка в закуток за шкафом, и там они вдвоем стали разбирать никелированную кровать. Заело, они стучали по железу. Ольга Викентьевна спросила:
— А где я буду спать?
Ей не ответили, она повторила громче:
— А где я буду спать?
Толя буркнул:
— Я тебе квартиру оставляю.
Кровать, наконец, разобрали, вытащили и с грохотом потянули вниз по лестнице. Кошачья вонь из подъезда проникла в квартиру. Ольга Викентьевна стала сметать веником открывшийся сор и спросила: