Она бросила меня вместе с прожитыми годами и местом обитания, ушла в детство. Оно постоянно снилось ей, и, видимо, сны были яркими и реальными, ей не хотелось просыпаться. Иногда я видел, что глаза полузакрыты, — не спит, а смотрит свои сны, которые не совсем и сны, а что-то вроде кино, потому что сюжеты можно было досматривать, снова закрыв глаза, и в них вплетались то я, то Гай, она очень хотела, чтобы в них соединилось все хорошее, что было. Бывали и неприятные сны, но и из них не хотела проснуться. Если кричала во сне, я тут же будил, а она отмахивалась, просила, чтобы отстал, — она переселилась в юность, не всегда безоблачную, а близко, за поворотом, еще немного пройти, ее ждало детство. Там и тетки ее были, давным-давно умершие, и соседки и подруги детства, иногда появлялся отчим, она всех их любила и за всех беспокоилась. Она убегала по времени вспять, память ее сохранила метки обратного пути, и был балласт, который мешал движению, уже неподъемный для ее мозга, она оставляла его без сожаления, с каждым днем становясь все легче и проще.
Я чувствовал себя непрошенным гостем, прерывая ее сны. Но ведь кто-то должен был заботиться о ней, она должна была сохранять контакт и понимать смысл слов, когда я кормил или мыл ее, помогал одеться, лечил или водил гулять. Я ждал, когда в какой-нибудь точке регресса она удержится, и совместная наша жизнь войдет в какие-то удобные, в какие-то возможные, как говорят врачи, совместимые с жизнью, пусть и очень примитивные формы. И мы еще поживем друг для друга. Наверно, это будет предпоследняя остановка.
Оттого, что она теперь все время спала, у меня появился досуг. Читал то, что находил на полках. Попробовал перечитать Локтева — не смог. Это было пережитым. Зато увлек Леви-Брюль анализом первобытной психологии. Впервые о нем я узнал полвека назад у Анри Валлона, тогда достать было негде, а теперь на полке стоял тяжелый том «Сверхъестественное в первобытном мышлении», изданный на русском в 1994 году, и все касалось Дули.
Я понял это в конце апреля. Дуля привычно утверждала, что я не Нема. Забежал по какому-то своему делу Гай, мы поговорили, и я попробовал в очередной раз:
— Ты слышала наш разговор с Гаем?
— Да.
— Как он меня называл?
— Дедушка.
— Значит, я дедушка Гая?
— Да.
— Дедушка Гая, но не твой муж Нема. Как это может быть?
На нее это не произвело впечатления. Уверенно подтвердила:
— Может быть.
Я посмотрел… Она как раз была в форме, в хорошем настроении… А была ли у нее когда-нибудь вообще логика? Вспомнил, как натаскивал ее перед экзаменом на аттестат зрелости. Она и не пыталась тогда вникать: «Мне так глубоко не надо». Но не только же на зазубривании выезжала и получала свои четверки и пятерки. Был у нее какой-то свой способ понимания. И почему-то всегда в важных жизненных вопросах она оказывалась правой, а в том, что считала неважным, несла всякую чушь, готовая первой посмеяться над своей глупостью.
Первобытные люди в книге Леви-Брюля поражали этнографов наблюдательностью, тактичностью, проницательностью и чувством юмора. По ничтожнейшим признакам умели выследить зверя и найти дорогу в лесу и на море при облачном небе, были тонкими физиономистами, отличались быстрой сообразительностью и при этом понятия не имели о логике, не знали закона исключения третьего, то есть могли одновременно осознавать себя и людьми и культовыми животными, их умозаключения ставили этнографов в тупик, пятилетние современные дети логичнее их. И одно было связано с другим — наблюдательность и деликатность с отсутствием логики. Слова — это категории, язык — категоризация. Слово «собака» означает то, чего нет в мире, всех собак вообще и ни одну конкретно. Категоризация, предшествующая логическим операциям, должна была обобщить признаки, чтобы появилось слово «собака». Она стремится свести количество различий между явлениями мира к минимуму, и логика, появившись в умах, уничтожила способность различать многообразные оттенки.
Для Дули оттенки всегда были важнее категорий. Она не умела это объяснить, но не хотела поступиться оттенками и потому не могла быть логичной. Оказавшись не в ладах с логикой, чувствовала свою ущербность, предпочитала помалкивать, когда бывала не согласна. Я легко ловил ее на противоречиях, но знал, что она всегда права и людей понимает лучше, чем я. При этом она не превращала понимание в отношение, останавливалась там, где надо было судить. Этого не любила. Не позволяла себе, например, не доверять. Мгновенно распознавала жулика, лгуна или хвастуна, но предпочитала верить и, вопреки всякой логике, верила. Если я пытался разуверить, пожимала плечами и оставалась при своем мнении. Эта вера была сродни религиозной. В ней жило убеждение, что, плохо подумав о человеке, она искушает судьбу.