Я выбрал себе осла, погонщик подсадил меня, и я кое-как вскарабкался на седло. Только мы тронулись, как шагах в ста, а то и меньше, увидели у той же стены двух каноников, которые сидели в ее тени, поджидая, кто бы подвез их в Касалью. Они были оттуда, а в Севилью ездили ради какой-то тяжбы. Их приветливые лица и скромные манеры свидетельствовали о том, что это люди добропорядочные и бедные. Одному было лет тридцать шесть, другому — за пятьдесят, и оба оказались весьма словоохотливыми. Остановив погонщика, они условились о цене, уселись по моему примеру верхом, и все мы поехали дальше.
Доброго погонщика все еще разбирал смех, да так, что он едва мог рассказывать, — каждое слово сопровождалось приступом хохота вроде того, как при подомовом налоге на каждые пятьсот мараведи вносят еще пару кур;[66] так что смеху было в три раза больше, чем слов.
Эта медлительность была для меня сущей пыткой. Когда не терпится что-нибудь узнать, хочешь, чтобы слова выскакивали поскорей, все разом. Меня распирало от любопытства, и я бы дорого дал, лишь бы узнать, что там произошло. За таким предисловием, казалось мне, последует нечто необычайное. Вдруг небесный огонь испепелил харчевню со всем, что там было, а может, те молодцы подпалили ее и сожгли хозяйку живьем или по крайней мере, подвесив ее за ноги на оливу, всыпали ей тысячу плетей, засекли до смерти — меньшего я не ожидал, слыша хохот погонщика. Конечно, будь я умней, я понял бы, что от человека, который так бешено хохочет, не жди ничего путного. Ведь даже обычный смех свидетельствует о некоем легкомыслии; смех громкий — о неблагоразумии, глупости и суетности; неуемный же хохот — даже когда на то есть причина, свойство глупцов безнадежных.
По божьему соизволению гора родила мышь. Делая тысячи остановок и крюков, погонщик в конце концов поведал нам, что он тоже заехал в харчевню пропустить глоток вина и дождаться отставшего в пути товарища. Он видел, как хозяйка подавала тем двум приятелям яичницу из шести яиц, и успел заметить, что три яйца там совсем испорченные, а три — не очень. Когда те стали ее делить, яичница показалась им чересчур вязкой — не отрезать куска. Они почуяли недоброе и принялись ее разглядывать. Обнаружить истину было нетрудно — в яичнице из-за комков образовались настоящие горы и долы; всякий, кроме меня, с первого взгляда смекнул бы, в чем тут дело. Я был еще мальцом, потому ничего и не заметил. Приятели же оказались более любопытными или любознательными; они тщательно исследовали яичницу и нашли три комочка, весьма похожих на три неразварившиеся цыплячьи головки с клювиками, совсем еще твердыми. А когда один из молодцов взял головку руками, чтобы ее разломить, она, хоть и была мертва, заговорила, ибо ее клюв рассказал всю правду и поведал, чей он. Приятели тотчас накрыли яичницу другой тарелкой и начали перешептываться.
О чем они совещались, погонщик не слыхал, но потом все стало ясно. Один сказал: «Эй, хозяйка, а чего другого у тебя не найдется?» Перед этим хозяйке принесли в их присутствии рыбу, большую бешенку. Рыба лежала на полу, хозяйка собиралась ее почистить. «Если хотите, — ответила старуха, — могу подать несколько кусков этой рыбы, другого ничего нет». Молодцы согласились: «Ладно, матушка, изжарь нам два куска, только побыстрее, мы спешим; да скажи, сколько хочешь за рыбину, мы ее всю заберем». Хозяйка ответила, что если продавать на куски, то каждый обойдется в один реал, ни бланки[67] меньше. Те давай спорить — хватит, дескать, ей реала прибыли за всю рыбу. Сошлись на двух реалах — нечестный покупатель берет, не глядя, и обещает, не считая.
Старухе очень не хотелось отдавать рыбу, но заработать на четырех реалах два реала прибыли, едва успев выложить деньги из кошелька, было заманчиво. Она порезала рыбу на куски и два изжарила; друзья съели их, а остальное завернули в салфетку. Этим был утолен голод, но не злоба, и вместо того чтобы подсчитать и расплатиться, гости решили расплатиться без подсчетов. Один из них, взяв яичницу рукой, как лепешку, подошел к хозяйке, потрошившей дохлую овцу, и с силой швырнул яичницу старухе в лицо, да еще размазал по глазам. Ничего не видя и чувствуя острую боль, хозяйка завопила как оглашенная, но открыть глаза не решалась. Второй, ругая на чем свет стоит старуху за плутни, засыпал ей лицо пригоршней горячей золы. Затем они вышли, приговаривая: «Вот, старая мошенница, как мы расплачиваемся с обманщиками». Старуха и без того была уродлива — беззубая, с провалившимся ртом, запавшими глазами, косматая и грязная. А теперь, когда ее обсыпали золой, словно рыбу мукой перед жарением, вид у нее был такой нелепый и дикий, что погонщик, вспоминая об этом, покатывался со смеху.