— Но как же ты просунешь туда палец или хотя бы ноготь, — ведь бочонки плотно закрыты?
— На то и уменье! — ответил я. — Когда б открыть их было легко, не было бы в том ни заслуги, ни забавы. Талант испытывается в трудных делах и являет свою мощь в великих замыслах, а заколотить гвоздь в стену или натянуть на ногу башмак всякий сумеет, невелика премудрость.
— Что ж, тогда уговоримся, — сказал монсеньер, — ежели за неделю ты ухитришься стащить варенья из этих бочонков, дарю тебе то, что украдешь, и еще столько; а ежели нет, быть тебе наказану.
— Ваше преосвященство, — сказал я, — неделя сроку — это почти целая жизнь человеческая; больно долго ждать, а и дождемся, так вы, чего доброго, охладеете к нашему уговору или вовсе о нем забудете. Благодарю за милостивое дозволение, и ежели завтра в этот час дельце не будет обстряпано, пускай секретарь сам выберет мне кару. Ему, я знаю, не терпится воздать мне за прошлое огорчение — ведь от него до сих пор смолой пахнет и шерсть не отросла.
Монсеньер и все, кто присутствовал при этом, рассмеялись; мне был дан один день сроку. Разумеется, я мог бы и сразу выполнить обещание, все у меня было готово, но я почел за лучшее не спешить.
Назавтра, когда монсеньер сидел за обедом, а я подавал ему второе, он с улыбкой взглянул на меня и сказал:
— Что ж, Гусманильо, до вечера совсем мало осталось, срок близится. Верно, теперь ты был бы рад взять свои слова обратно? Гляди, отец Николао уже приготовился получить с тебя долг и обдумывает, как получше отомстить, а ты, конечно, ломаешь голову, какую бы каверзу ему устроить. Что до меня, я посоветовал бы ему с тобой помириться, не ради тебя, а ради него самого.
— Ваше преосвященство, — ответил я, — знаю, что в случае проигрыша мне не уйти от отца Николао, но и варенье от меня не уйдет. Я сыграл бы теперь не колеблясь хоть на семерную ставку[204], если бы имел что поставить, кроме своей ничтожной особы, — карты у меня верные.
К концу обеда, когда надо было подавать десерт, я подошел к поставцу, взял чашку, затем поднялся к себе, наполнил ее вареньем из бочонка и, возвратясь в столовую, поставил чашку на стол.
При виде варенья монсеньер изумился — ведь он сам запер бочонки в спальне и, как побились мы об заклад, не доверял ключа никому. Призвав эконома, он велел ему пойти в спальню, счесть бочонки и проверить, может быть, какой-нибудь из них открыт или плохо заколочен.
Эконом нашел бочонки в том виде, как их поставили, и доложил, что они стоят нетронутые, в целости и сохранности, невозможно и подумать, чтобы из них взяли хоть каплю варенья.
— Ага, — сказал монсеньер, — не помогли тебе твои плутни! На сей раз не вывернешься! Ты думал убедить нас, что взял варенье из моих бочонков, а на самом-то деле купил его за свои деньги!
— Отец Николао, — обратился он к секретарю, — отдаю Гусманильо в ваши руки, делайте с ним что хотите, потому что он проиграл.
Секретарь ответил:
— Ваше преосвященство, благоволите сами подвергнуть его наказанию, какое сочтете нужным, а я не только к нему, но к тени его боюсь подойти близко, — это такой озорник, со всего света нагонит мошек, чтобы меня живьем съели. Коль мне поручается выбрать ему наказание, то я его прощаю и хочу жить с ним в дружбе.
— Я пока ни в чем не провинился, — ответил я, — нечего меня прощать. Где нет материи, излишне искать форму. Я выиграл заклад, а ежели я лгу и вы меня уличите, наказывайте, как пожелаете. Но что толку в словах там, где можно показать дела? Я утверждаю, что варенье это взято из привезенного вчера запаса; более того, в моей комнате стоит целый бочонок.
Монсеньер только крестился, дивясь моей ловкости. Кончился обед, убрали со стола, а он все еще крестился, Желая удостовериться самолично, монсеньер встал и пошел в спальню. На бочонках были у него сделаны метки, они оказались нетронутыми, бочонки все по счету, ключ при нем — чудо, да и только.
Он еще более утвердился в мысли, что я купил себе такой же бочонок.
— Гусманильо, — обратился он ко мне, — ты не помнишь, их сюда поставлено столько-то? А ну-ка, пересчитай.
Я сосчитал бочонки и сказал: