Лишь один-то из них
Добрый молодец
Призадумался,
Пригорюнился.
Жилы на тонкой шее Кузьмина натягивались балалаечной струной. Шахаев подумал, что это они, вибрируя, издают такой сильный и приятный звук. Порой, когда Кузьмич брал невозможно высокую ноту, Шахаеву становилось страшно за певца: он боялся, что жилы на худой шее ездового вот-вот лопнут. А увлекшийся Кузьмич забирал все выше и выше. Думалось, сама душа взбунтовалась в нем и теперь рвалась на волю.
Ах, о чем же ты,
Добрый молодец,
Призадумался,
Загорюнился? -
спрашивал он страстно и вдохновенно. И хор тихо отвечал ему:
Загорюнился о ясных очах.
Я задумался о белом лице,
Все на ум идет
Красна девица,
Все мерещится
Ненаглядная.
Еще ниже склонилась седая голова Шахаева. Плотно закрылись его черные глаза. А там, у повозки, нервно скрипнули офицерские ремни.
Эх вы, братцы мои,
Вы товарищи,
Сослужите вы мне
Службу верную, -
выводил, подрагивая рыженькими усами, Кузьмич. Хор бросал требовательно и просяще:
Скиньте, сбросьте меня
В Волгу-матушку,
Утопите в ней
Грусть-тоску мою.
Марченко поник головой, стоял тихий и какой-то растерянный. А песня лилась в его сердце, обжигая:
Лучше в Волге мне быть
Утопленному,
Чем на свете жить
Разлюбленному.
Хор смолк. Оборвалась хорошая песня.
Дымной наволочью подернулись выпуклые глаза Ванина. Пение растеребило и Сенькино сердце. Помрачнел лихой разведчик, опустил когда-то беспечальную голову и не смел поднять ее, взглянуть на Наташу, словно чувствовал свою большую вину перед ней. Непокорный вихор сполз на опаленную солнцем приподнятую правую бровь. Потом он резко вскочил на ноги, зачем-то быстро взобрался на самую высокую яблоню, в кровь исцарапан руки о маленькие колючие сучья, невидимые в темноте. Ветер сорвал с его головы пилотку, растрепал густые мягкие волосы.
Сенька слез на землю, подсел к Шахаеву. Тот уже давно наблюдал за ним.
-- Что с тобой, Семен?
Обрадовавшись этому вопросу, Сенька, однако, ответил не сразу. Лишь проворчал невнятное:
-- Черт знает что... Вот тут... ерунда какая-то, -- ткнул раза два себя в грудь.
-- Об Акиме вспомнил?
-- Угу, -- угрюмо выдавил Ванин и, помолчав, начал торопливо и горячо: -- Не увижу его больше -- вот беда. Решил, поди, что я плохой товарищ... издевался над ним...
-- Тебя беспокоит только это?
-- Ну да...
-- A ты всегда был прав в споре с Акимом? -- в узких щелках припухших век кусочками антрацита поблескивали чуть косящие глаза. -- Как ты думаешь?
-- Не знаю...
-- Вот видишь. Не так важно, Семен, что вы не успели помириться с Акимом. Важно другое -- чтобы ты нашел мужество сказать себе: "Да, я не всегда был прав, обвиняя товарища. Я понял это. И больше не допущу ничего подобного по отношению к своим боевым друзьям". Акиму уже сейчас все равно: помирились вы с ним или нет. А вот для нас, живых твоих товарищей, очень важно, чтобы ты, Семен, сделал для себя такой вывод.
Сенька молчал. А Шахаев, положив на его плечо свою короткую тяжелую руку, неторопливо продолжал:
-- Аким был прав в одном: нельзя валить в одну кучу убежденных фашистов и немцев, обманутых и развращенных фашизмом. А ты смешиваешь. Для тебя все они одинаковы. Немцы -- и все. И их надо уничтожать везде, как ты часто говоришь. Аким не соглашался с тобой в этом, и он был прав. Надо глядеть вперед, Семен, а не назад. Кто знает, может, когда-нибудь немцы тоже построят у себя новую жизнь и встанут в один ряд с нами...
Сенька слушал и не верил ушам своим. Тот ли это Шахаев говорит такие слова? Не он ли учил молодых бойцов быть беспощадными к врагам? Разве не сам Шахаев вот совсем недавно, на Курской дуге, лично убил восемь немцев? Нет, тут что-то не то...
-- Как можно говорить такое, товарищ старший сержант? -- начал Ванин запальчиво, обжигая парторга зеленым блеском своих округлившихся глаз. -- Я вот вас опять не понимаю. Что я, к примеру, должен делать, когда на меня прет целая цепь немцев? Сидеть и ждать? Ведь все фрицы как фрицы, в плоских касках с чертенячьими рожками, в зеленых мундирах, -- разберись, который из них убежденный и у которого этого убеждения нет. На лбу не написано, а ежели и написано у