– Wa lä gäliba illä-lläh[86], – шепчут туманы Альгамбры.
И соловьи поют о темных тайнах, о чистых источниках жизни, о великой тоске. Они возвещают о неуловимой мысли, что сотворила и навек пронизала все сущее, о творящем жизнь дыхании, о бесконечной любви во Вселенной. Поют о красоте, что наделяет правду правдивостью, о грезах, что превращают жизнь во что-то истинно живое:
– Wa lä gäliba illä-lläh!
Так выказывают благодарность те, кого уж с нами давно нет.
Но вот темнее делается ночь. Соловьи умолкают, и восточный ветер поднимается со Сьерры. Он рассеивает моря тумана, изгоняя призраков. Снова я один в заколдованном Альгамброй парке, наедине с душой великого поэта. Ветер тревожит покой густых крон, и старые вязы декламируют «Улалюм» – странную балладу о страшном сне поэта:
Свод небес был уныл и прозрачен,
Увяданье и свежесть в листах,
И шуршал, и шептал листопад
Той октябрьской ночью невзрачной
В ту годину немеркнущих дат,
На брегах Оберзее на мрачных,
Средь мистических вайрских дубрав
В Оберзее, на мрачных брегах
Среди вайрских дубрав вурдалачьих.
Здесь, под сенью деревьев – титанов
Кипарисовой тайной тропой…
[87]Я, наверное, знаю, что именно я декламирую эти стихи. Но также я чувствую, что с губ моих не сходит ничего такого, чего уже не звучало бы в кронах вязов. Я осознаю – это мутная октябрьская песня холодных ветров, которая вобрала в себя неземную тоску поэта и облеклась в человеческие слова. Она – лишь малое доказательство выявленного Эдгаром По основополагающего закона о «едином источнике всего сущего».
Я повторяю загадочные слова, нашептываемые мне ветром. Я боюсь этого мрачного одиночества, этого застывшего сказочного часа. Я хочу выбраться из сказки об Альгамбре! На нетвердых ногах я штурмую мрак ночи – и почти сразу чувствую себя заблудившимся, сошедшим с дороги. Миновав аллею огромных кипарисов, я натыкаюсь на низкие ворота. О, страх учит нас видеть в темноте – я знаю, знаю, чей это погост, и против воли мои губы шепчут:
Старый склеп. Верить взору не смея,
Вопрошу: «Чей покой так угрюм?»
«Улалюм, – мне прошепчет Психея, —
Здесь могила твоей Улалюм!»
Ужас в моей душе крепнет. Душа мертвого поэта, что шелестела в листьях вязов, звучала в пении соловьев, журчала ручейками и напевала жуткую песню ветра, овладевает теперь и мной. Мной, ничтожной пылинкой природы, в которой она растворена. Я знаю, что эта мысль меня уничтожает, но – не в силах перестать ее думать. И все же я не противлюсь его душе, и – как странно! – я успокаиваюсь, я так спокоен, когда она заполняет меня от края до края.
И сходит постепенно на нет ничтожный человеческий страх.
Теперь я без труда нахожу дорогу.
Я выхожу через калитку из виноградных лоз на площадь Альджиба. Иду в Алькасабу, поднимаюсь на Гафар, мощную сторожевую башню мавританских князей. Ярок полумесяц среди длинных туч – блистает он древним символом арабского величия, который свирепый ветхозаветный Бог – и тот не в силах убрать с небосвода.
Я смотрю вниз, на Гранаду, на ее церкви и гулкую вечернюю суету. Люди торопятся в кофейни, читают газеты, чистят сапоги и подставляют лакированные туфли уличным чистильщикам. Народ глазеет на освещенные витрины магазинов, набивается в трамваи, шумит, орет, ругается и мирится. Хоть бы кто поднял глаза к небу! Хоть бы один из всех этих людей осознал единственное подлинное чудо этого города!
По правую руку гудит оживленно Дарро, позади в стороне плещется Хениль. Ярко освещены кострами пещеры Цыганской горы, где как раз остановился табор, а напротив всего этого огня – лунный холод снежных вершин Сьерры. Между сторожевой башней, на которой я стою, и пурпурными пиками горы мавров залег глубоко в долину парк. А за моей спиной, зала за залой, двор за двором – сказочный замок Альгамбры.
Там, внизу, шумит мелкая жизнь столетия! Здесь, наверху – страна грез!
И то, что внизу – как же далеко оно, как бесконечно вдали от меня. А здесь – разве каждый камень не есть частица моей души? И я, один в этом мире призраков, сокрытых от взгляда слепой жизни внизу, разве я – не персонаж из грезы? Всемогущая красота превращает сон в явь: здесь, со мной, расцветает жизнь, а жизнеподобие внизу становится детской игрой теней на белой стене.