Со времени первых странствий по Тобольской и Пермской губерниям у Григория Распутина навсегда остался какой-то внутренний надрыв, движения стали порывистыми, нервное возбуждение чередовалось с глубокой депрессией, речи были отрывисты и бессвязны, порой с заиканием.
Он «с трудом подыскивает слова, лицо его при этом передергивается, глаза блуждают и как» бы стараются уловить в воздухе ту фразу, которая выразила бы его мысль, — писал очевидец. — Ни одной фразы он никогда не произносил ясной и понятной. Всегда отсутствовали либо подлежащее, либо сказуемое, либо и то и другое. Поэтому точно передать его речь абсолютно невозможно, а записанная дословно она не может быть понята».
Что бы то ни было последней причиной (или причинами) для Григория начать новую жизнь, почва для этого готовилась постепенно: с юности задумывался он над вопросами «вечными», над вопросом смысла жизни, не умея достаточно точно сформулировать и понять, что мучает его. «Пахал усердно, — писал он пятнадцать лет спустя, — но мало спал, а все ж таки в сердце помышлял, как бы чего найти, как люди спасаются».
Распутин относил себя к разряду тех людей, которых в России издавна называли «старцами», «странниками». Это чисто российское явление, и источник его — в трагической истории русского народа.
Голод, холод, мор, жестокость чиновника царского — извечные спутники русского мужика. Откуда, от кого ждать утешения? Только от тех, на кого даже всесильная власть, не признавая собственных законов, не решалась поднять руку — от людей «не от мира сего», от странников, юродивых и ясновидящих. В народном сознании — это Божьи люди.
В страданиях, в тяжких муках выходившая из средневековья страна, не ведавшая, что ждет ее впереди, суеверно смотрела на этих удивительных людей — странников, «калик перехожих», не страшившихся ничего и никого, осмелившихся громко говорить правду. Частенько странников называли старцами, хотя по тем понятиям и тридцатилетний человек казался уже глубоким стариком.
Русская глубинная жизнь с течением времени менялась в лучшую сторону, но эти странники, старцы дошли, добрели по глухим и пыльным российским дорогам до начала XX века. К этому времени за ними уже тянулась осмысленная историческая традиция, над ними уже витал нимб древней святости. Пожалуй, больше нигде, кроме как в России, старина так прочно не противостояла новизне. И это было не только в народных «низах», но и в какой-то мере в «верхах» общества тоже.
К концу XIX — началу XX века тяга к старине в некоторых придворных кругах даже, пожалуй, усилилась. Причин этому было немало… В аристократических сферах росла тревога перед неизвестным будущим, порождавшая тоску по уходившей в небытие «русской самобытности», тягу к историческим «отцовским» и «дедовским» истокам, традициям дедов и прадедов. Казалось, там — соки, питавшие и еще способные питать державную мощь России.
В этом явлении несомненно было что-то духовно-надрывное, что-то патологическое, но и что-то совестливое, задушевное…
«Для смиренной души русского простолюдина, — писал Ф. М. Достоевский, — измученной трудом и горем, а главное — всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнее потребности и утешения, как обрести святыню, или святого, пасть перед ним и помолиться ему: если у нас грех, неправда и искушение, то все равно, есть на земле там-то, где-то, святой и высший; у того зато правда, тот зато знает правду; значит, не умирает она на земле, а, стало быть, когда-нибудь и к нам перейдут и воцариться по всей земле, как обещано…»
«Посетив впервые Николаевский мужской монастырь и вернувшись в село, Распутин пробыл там недолго, через месяц отправился в новое странствие. И путь его снова лежал в сторону Верхотурья. В 12 верстах от уездного центра, в так называемых Пермских лесах, жил схимник, отец Макарий, у которого Григорий провел большую часть своего нового — более чем трехмесячного — паломничества и которого всю жизнь почитал своим единственным наставником.
Скит Макария находился в самой глубине леса, и путь к нему был не близок. В убогой избе могли поместиться всего несколько человек. Там провел старец почти всю свою сознательную жизнь, отрекшись от всего земного. Тяжелые вериги опутывали его немощное, высохшее тело. Но слабосильного старца эти цепи не тяготили. В его глазах светилась радость, на бледных впалых щеках играла улыбка, и в голосе, хотя он уже был слаб и тих, как легкое дуновение ветерка, чувствовалось много теплоты и внутренней силы.