Давид крадучись проскользнул мимо двери в дамский салон и мимо любопытных взоров. О содержании произнесенных шепотом фраз он приблизительно догадывался.
— Твой новый жилец?
— Да.
— Англичанин?
— Нет, швед.
— Швед? (Смех, потому что Консепсьон шепелявила и получалось «свет».)
— Нет, швед — из Стокгольма.
— Это в Швейцарии?
Но такой вопрос уже превышал познания Консепсьон о том, где находится Стокгольм.
Они прислушались, как Давид ощупью пробирается к себе наверх по полутемной лестнице и затем по чердаку.
— Он, конечно, художник, как и все они?
В доме семьи Вальдес на крыше имелась терраса с видом на горы и бухту, и приезжие художники часто на нее устремлялись, расставляя там свои мольберты — когда не мешали клетки с курами. Консепсьон предпочитала держать кур на крыше, где им не угрожали ни бродячие собаки, ни мальчишки.
Консепсьон понизила голос и сказала таинственным шепотом:
— Нет, этот — писатель.
— О! А ты видела, что он пишет?
Консепсьон кивнула, втирая неизвестного происхождения мазь в черную, как конский волос копну волос.
— Он попросил большой стол и весь завалил его бумагами и книжками. Вот, послушайте, сейчас он будет стучать на своей маленькой машинке.
Все вытянули шеи и прислушались, выключили даже сушильный аппарат. Но Давид не знал, что от него требуется, и пишущая машинка пребывала в молчании.
Такая тишина наверху произвела впечатление по-испански вежливого и высокомерного указания. Аппарат был осторожно включен вновь; к жильцу все прониклись уважением.
— А ты можешь прочесть, что он пишет? — спросил кто-то.
Консепсьон не удостоила спросившую ответом.
— Зато Хуан может, — заявила она с гордостью спустя некоторое время.
Эта женщина была достойна искренней любви, потому что обладала способностью не проникать внутрь слишком прозорливым оком, разрушая тем самым иллюзии, которыми человек хотел обладать.
Тем временем Давид ощупью пробрался к окну и распахнул настежь ставни. Каждое утро Консепсьон закрывала их во время уборки, ничто не могло поколебать ее в убеждении, что солнце для человека пагубно даже в морозном январе.
Таким образом, она с неосознанной учтивостью всякий раз заставляла Давида снова и снова с радостным удивлением наслаждаться видом, открывающимся из окна.
Хуан, однако, внес свою лепту, чтобы несколько смягчить подобное переживание. Рядом с окном он приколол цветную открытку с изображением морского берега, как бы говоря: глаза твои тебя не обманывают.
Над постелью висел святой Хуан, выдержанный в трупно-зеленых тонах, излюбленных у последователей Эль Греко. Возведя очи к небесам, отрок с тошнотворной навязчивостью демонстрировал орудие пытки, послужившее причиной его смерти. На рамке имелась эмблема из рыб и ракушек, но Давид не был достаточно искушен в испанском Житии святых великомучеников, чтобы с точностью определить, кто это — святой Хуан-рыбак, по прозвищу Боанергез или Громовержец, или, может быть, святой Хуан Непомук, самый надежный оплот против клеветы и несчастий на воде; весьма вероятно также, что это был еще какой-нибудь третий святой Хуан.
Но вообще в комнате все было окрашено в цвета, наполнявшие душу радостью: белые стены, кобальтово-синие потолочные балки, рассохшаяся дверь яркого, чистого зеленого тона. На постели, единственном большом и удобном предмете обстановки, лежало ярко-желтое хлопчатобумажное покрывало.
Было в этой комнате что-то, приводящее в изумление, что вот-вот могло нарушить всю гармонию — но не нарушало; что-то внутри этих четырех стен придавало синеватую глубину расстояния испанским будням, окружавшим Давида. Над комодом висел составленный из осколков мозаичный фриз, украшавший когда-то виллу знатного римлянина. Как он попал в дом Хуана, не знал наверное ни один руководитель раскопок. Но Хуан родился на этом месте, это место принадлежало ему, и посему полагал, что имеет больше прав на то, что сам находил в этой земле, чем какой-нибудь сеньор из Мадрида.
На деревянной лестнице послышалось шлепанье босых ног, и вскоре маленькая черноглазая, с блестящими черными волосами девочка просунула в дверь голову. Блеснули ее глаза и зубы.