1. …Наказанию подлежит лицо, виновное в совершении преступления
Он продрог, окоченел, начал просыпаться. Декабрьский рассвет едва просачивался через крохотное окошко, делал беленые исцарапанные стены серыми. Каменный пол. Никакой мебели.
Это я уже когда-то пережил, подумал Давид, и опять закрыл глаза.
Я в уборной. В деревенской уборной.
Но… Какая-то постель, узкая и жесткая. И тесная, неудобная пижама… Нет, просто он спал в костюме, набросив сверху серое казенное одеяло.
А, да это же каморка Жорди за его лавочкой, поправился он, и в своем полусне ему так захотелось почувствовать облегчение. Мой друг Франсиско Мартинес Жорди — это он дал мне возможность отдохнуть, после того, как я столько времени просидел у постели Люсьен Мари…
Но страх, как волк, притаился под нарами и не давал ему ни как следует проснуться, ни заснуть снова. Грудь сдавливало смутное, тяжелое сознание чего-то непоправимого.
Он вскочил, осознав, где находится, когда заскрежетал замок. В двери показалась голова жандарма, рука в оливково-зеленом рукаве опустила кружку и несколько кусочков хлеба.
— Послушайте, — закричал Давид ему вслед, — какое сегодня число?
Но жандарм поспешно захлопнул дверь, ничего не ответив. Сказать заключенному, какое сегодня число, было бы неслыханным нарушением тюремного устава, а начальство и так рассвирепело после всей этой истории с Жорди; лучше уж держаться от всего подальше.
Давид задумался. Должно быть, двадцать восьмое декабря. Вот тебе и кофе в постель в День праздника беспорочных детей, подумал он, неся кружку с водой и хлеб.
Когда он походил немного по камере, чтобы восстановить кровообращение, подошел жандарм и заглянул в смотровое окошко, но сразу же захлопнул его.
Давид снова опустился на нары и завернулся в жиденькое казенное одеяло. Решетка на окне всегда бросает леденящую тень на тело и на душу.
Но где-то внутри теплилась и согревала мысль, вот видишь, ты не какой-нибудь там аморальный турист-подонок с валютой в кармане, делающий ни к чему не обязывающий красивый жест. Видишь, и тебя можно заставить действовать.
Он сидел и смотрел рассеянно на исцарапанную каракулями беленую стену со следами отвалившейся штукатурки — воспоминания о тех, кто сидел здесь до него. Он неслышно разговаривал с другим человеком: я все думаю, Пако[1], может быть, и ты сидел в этой камере. Сидел день за днем, чувствуя, как одна за другой текут, вытекают секунды и капают, подобно каплям крови из открытой раны.
Но судьба нас ждет разная, если даже сейчас я занял здесь твое место. Потому что у меня есть внутренняя убежденность, что для меня все случившееся — это всего лишь мрачный эпизод, не угрожающий ни моему будущему, ни мне как личности. Ведь асбестовая рубашка гражданина демократической страны — прочная, если даже и поцарапана немного…
Только, может быть, через несколько дней, через несколько месяцев, я буду чувствовать себя уже по-иному?
Какой срок мне могут дать? (О Господи, что будет с Люсьен Мари?!)
Он уселся плотнее и прислонился затылком к стене, попытался под закрытыми веками увидеть ту статью в шведском уголовном кодексе, где говорилось о наказании за подобное преступление. Когда-то он знал ее наизусть. Статья эта очень древняя, она сформулирована выразительным языком областных законов, надолго сохраняющихся в памяти, тогда как все новые выветриваются, как пыль и прах.
«Преступление признается совершенным умышленно, если…»
Нет, не то, в этом его никто не мог бы обвинить.
«Соучастием признается… умышленное совместное участие…» Вот оно.
«…Наказанию подлежит лицо, виновное в совершении преступления… не более чем к 6 месяцам заключения или к штрафу…»
Не больше, чем к шести месяцам? Он хорошо это помнит? но не больше ли?
Впрочем, какую это играет роль, если он представления не имеет о том, что об этом говорится в испанском Уголовном кодексе. Если вообще его будут судить по закону.
Страх поднял одну из своих многочисленных жутких голов, но Давид на него прикрикнул, подумав: по эту сторону железного занавеса неугодные режиму люди не могут так просто исчезнуть.
Или могут?