«Тем хуже!» — невольно мелькнула мысль.
Дело Михайлова грозило нарушить установленный Афониным для самого себя закон: каждое порученное ему дело должно быть доведено до успешного конца. Во что бы то ни стало!
До сих пор Афонину удавалось не нарушать этого неписаного закона, чем оп втайне гордился.
В памяти внезапно возникло последнее, до войны, дело.
Казавшееся на первый взгляд до примитивности простым, оно оказалось в действительности очень трудным и сложным. В нем, так же как и сейчас, было самоубийство и так же не было видно никаких побудительных причин к нему. Но тогда, еще больше, чем и деле Михайлова, несомненность добровольной смерти казалась очевидной. Самоубийца — молодая женщина, оставила после себя записку со стандартной просьбой «никого не винить в ее смерти». Выходило, что расследовать нечего, тождественность почерка, которым была написана записка, и почерка умершей женщины была установлена быстро и неопровержимо. Но Афонина смутило, что записка была написана в точности тем же почерком, что и письмо, найденное в комнате самоубийцы. По словам родственников и знакомых покойной, эта молодая женщина обладала веселым и беззаботным характером. Легкомысленное письмо к подруге и письмо предсмертное — не одно и то же. Они писались в разных психических состояниях, и это неизбежно должно было отразиться на почерке. Почему же нет никакой разницы? И, задав себе такой вопрос, отталкиваясь от него, Афонин сумел найти истину, установить факт тщательно продуманного и подготовленного убийства, разыскать и арестовать убийцу. Это дело принесло ему тогда большую известность в среде криминалистов.
Вспомнив о нем, Афонин подумал, что в том давнем деле и в деле Михайлова есть что-то общее. Так же на первый взгляд не за что уцепиться. Разница, и притом очень существенная, состоит в том, что женщина оставила записку, а Михайлов, наоборот, сжег какую-то бумагу или бумаги.
Зачем? С какой целью?
Еще в номере гостиницы Афонину пришла мысль, что бывший комиссар партизанского отряда Иванов как-то причастен к делу. Если такое предположение правильно, то, казалось бы, Михайлову не было смысла сжигать записку или письмо этого Иванова и тем самым отводить от него обвинение в принуждении к самоубийству. Естественнее было поступить как раз наоборот — оставить письмо на столе.
Поступок Михайлова был психологически неоправдан.
А если Иванов тут ни при чем, то поведение Михайлова перед выстрелом объяснить еще труднее.
Машина «крутила» по улицам Москвы уже более получаса. Шофер выбирал самые замысловатые маршруты, не удаляясь, однако, от района Петровки на слишком большое расстояние. Он знал по опыту, что когда капитан примет решение, то потребует доставить его в управление как можно скорее.
А Афонин словно забыл, что его ждут.
Он хорошо знал характер начальника МУРа. Выслушав бессодержательный доклад, не имеющий, как он любил говорить, «конечного вывода», полковник Круглов мог поручить это дело кому-нибудь другому. Такое случалось неоднократно. Если дело было «на ходу», Круглов никогда не менял следователей, помогая им всем, чем мог помочь, но в самом начале…
Как ни странно, но, сознавая прекрасно почти обеспеченную бесперспективность дела Михайлова, Афонин совсем не хотел выпускать это дело из своих рук. Его профессиональное самолюбие было уже сильно задето самим фактом, что ему не удается прийти к какому-нибудь твердому мнению, хотя бы впоследствии оно и оказалось ошибочным. Ложность первоначальной версии — часто случающееся и хорошо попятное каждому криминалисту и оперативному работнику явление. В нем нет ничего позорного. Важно, в конечном счете, найти правильную линию и успешно закончить следствие. Это главное.
Афонин знал, что за ошибку никто его не осудит. Но войти в кабинет полковника и беспомощно молчать в ответ на естественные вопросы казалось капитану нестерпимым. И он продолжал напряженно искать зацепку, которая помогла бы наметить хоть какой-нибудь путь в тумане.
Но, кроме все того же Иванова, ничего не приходило в голову. Другие мелькавшие у него догадки были еще менее убедительны и еще больше походили на «фантастику», которую не очень-то одобрял Круглов.