«Давай, давай, украшай сознание красивыми словами мыльных опер».
«А теперь ты уже папа, тебе тридцать, и на даче твоего детства играют сыновья твоих взрослых сестер».
«Ах, Крис, Крис! Почему ты все время влезаешь в старое время, которое тебя засасывает и перемалывает в фарш из множества пустых звуков. У суфия нет ни прошлого, ни будущего… И нечего цепляться: все что происходило — уже произошло и теперь всего лишь книга, кинофильм, придуманный другим. Вчерашнее солнце покидает тебя, никогда не возвращаясь…»
Но память тем временем строила образ за образом, размазывала пейзаж за окном, смешивала пряную турецкую речь с шумом мотора, и превращала смесь в шелест листьев и чавканье глины под ногами.
Так ли сочиняется музыка? Одно оставалось неизменным — ружье, двустволка.
На всю их «охотничью бригаду» было лишь его, Митино, ружье и обрез, переделанный из винтовки времен войны. Отцовская дача находилась на высотах, в земле которых всякого военного хлама было больше чем камней. Однако, подземная сырость за несколько десятилетий выгрызла железо, съела механизмы: они крошились, оставляя на руках темно-коричневые следы. Хорошо сохранились ненужные вещи, те, что во время боя выбрасывали в первую очередь: противогазы, пустые цинковые ящики, фляги, коробочки с разными таблетками. Иногда попадались неистлевшие бумаги, иногда — полусгнившая обувь.
«И что ты можешь увидеть там, Крис? Яркие видения, обрывки нелепых разговоров, разрушенные временем как это железо».
— В песке они обрастают густой рыхлой ржавчиной, в глине же — плотной коричневой коркой, — тоном знатока говорит Митя-профессор, очки в роговой оправе. Потом через три года, он станет Кристофером, да и очки изменятся, превратятся в стеклянный велосипед а ля Джон Леннон. Костик-Огурец тем временем неторопливо протыкает щупом землю. Митя видит пальцы Костика, коричневые от ржавчины.
Через две недели их оторвет взрывом детонатора, который Огурец, зажав в щель между досками крыльца, примется разбирать. Тогда будут и крик, и очередь красных капель, летящих из ладони, ею Костик начнет трясти в воздухе, расстреливая собственной кровью застывших от ужаса друзей. А сейчас пальцы Костика продолжают сжимать деревянную рукоятку щупа, и он легко входит в землю — здесь она мягкая.
Но вот Огурец натыкается на что-то, и в дело вступает Митя, он откидывает землю саперной лопаткой, доходит до песка… Так, ботинок, каменно-кожаный, подошва, зеленые шляпки медных гвоздей.
— Ого.
Он вытряхивает из ботинка песок и кости.
— Не сгнили, — равнодушно констатирует Огурец.
Вот он, в одном из переливов змеиной шкурки, кадр, цепляющий, но банальный, как гравюры Добужинского — созревшая земляника, и, рядом с ягодами, человеческие кости.
Они копают дальше, и улов оказывается весьма удачным. Костик находит хорошее железо — почти целый винтарь. На следующий день они будут отмачивать винтовку в керосине, обрезать ствол, а через неделю Костику оторвет пальцы, но большой и указательный останутся, и на следующий год Огурец уже будет стрелять из собственного обреза.
«Почему он тогда не расточил ствол и патронник под двадцатый калибр? Из неприцельного обреза попасть пулей в летящую птицу весьма трудно».
«Видимо потому, — сам себе ответил Кристофер, — что тогда с винтовочными патронами проблем не существовало». За два дня можно было набрать в лесу по крайней мере, несколько десятков. Или купить-обменять в садоводстве. Правда, порой приходилось заменять и капсюль и порох.
Охотится ходили вниз, на Синявинские болота, точнее, на бывшие торфоразработки, карьеры, сухопутные перемычки между которыми были довольно узкими, и часто кому-нибудь из «охотников» приходилось разыгрывать роль собаки, добираясь вплавь до подстреленной утки.
Ползет, ползет пустая змеиная шкурка — кинопленка, застревая на каких-то полусмытых кадрах. Но вот снова — стоп кадр, аппарат перегревается, пленка горит, огонь жжет Кристофера так, что больно смотреть и слезы наворачиваются на глаза.
А в них смотрят другие глаза — две блестящих бусины, два глаза подранка, которого собака Митя не смог убить и проволок Копне, а тот с остервенением хлещет птичьим телом о ствол дерева: «Живая, бля! Получи! Получи!». Митя не плачет, но его тошнит, и тело разрывает боль, словно он сам — эта птица. Он идет сквозь болото, оставляя и ружье, и друзей навсегда позади. «Митька — слабак, у кого четыре глаза — тот похож на водолаза…»