Эти три недели были самыми трудными в моей жизни. После того как мы покинули долину, я не сделал ни одного шага по ровной местности. Кружа среди лабиринтов хребтов, карабкаясь но узким, почти вертикальным тропинкам, не имевшим как будто конца, я выматывался до предела. Ходьба отнимала все мои физические и душевные силы, и у меня осталось лишь слабое, расплывчатое воспоминание о том, что я видел изо дня в день. С самого начала Макис взял надо мной шефство. Он всегда оказывался рядом, когда надо было провести меня по скользкому бревну, показать, куда поставить ногу при спуске с горы, или помочь в конце подъема преодолеть последние несколько ярдов, казавшиеся мне непреодолимыми. Разговаривали мы мало, но эти три педели, проведенные вместе, создали между нами особые узы, каких у меня не было с остальными жителями деревни. После возвращения в Хумелевеку Макис дал мне имя Гороха Гипо и называл своим младшим братом.
В конце второй недели мы остановились в деревне, где еще никогда не видели белых. В этот день одна боевая тревога следовала за другой, на гребнях хребтов впереди мы видели вооруженных людей, отступавших все дальше и дальше, по мере того как мы приближались к их селению. Сопровождавшие нас туземные полицейские ждали нападения. Мы пришли с территории традиционных врагов людей, которые теперь наблюдали за нами, и видели на пути несколько сожженных и брошенных селений — значит, между двумя группами шли активные боевые действия. В четыре часа пополудни мы остановились невдалеке от деревни, укрывшейся под сенью рощи, и стали ждать, пока люди наберутся смелости подойти к нам и убедиться в том, что мы им не опасны. Полчаса длились переговоры, и мы показывали стальные ножи и топоры, которые собирались им подарить. Наконец, немного нервничая, они проводили нас на гребень отрога, к деревне. Пока мы ставили палатки поблизости от деревянного частокола, окружавшего дома, люди следили за каждым нашим шагом. Пи женщин, ни детей мы не видели — их всех отослали в надежное место при первой же вести о нашем приближении. Ночью, когда мы легли спать, произошло нечто удивительное. По крайней мере, мне оно запомнилось лучше, чем все, что мне довелось увидеть в этом патрульном обходе.
Лежа на полевой раскладушке и прислушиваясь к шагам часового снаружи, я видел за откинутым краем палатки треугольник серебристого света. Было полнолуние, а туманы, заволакивавшие вершины этих хребтов, еще не спустились вниз. Весь лагерь, кроме меня и молодого часового, казалось, спал. Где-то в глубине моей души зашевелилось чувство собственного ничтожества, ощущение моей недолговечности по сравнению с движущейся вселенной, картина которой возникла в моем воображении. В этот миг раздалась сладостная мелодия, как нельзя более подходившая к моему состоянию тихой умиротворенности, скорее звучавшая в унисон с молчанием ночи, нежели нарушавшая его. Я не мог оставаться в постели и вышел из палатки. В нескольких шагах от меня на фоне неба чернел высокий частокол. Единственный ход в нем был закрыт. Я и не пытался войти, но стоял и смотрел на поднимающееся из-за частокола бледное сияние, на снопы искр, взлетающие с невидимого костра, вспыхивающие и гаснущие в ритм с пением. Пели и мужчины и женщины. Я не раз потом слышал такие песни в Сусуроке в лунные ночи. Слов я не понимал, но мне жгли душу голоса людей, стоявших на пороге неведомого для них будущего и, быть может, уже обманувшихся в нем, инстинктивно сбивавшихся в кучу и останавливавшихся, чтобы набраться сил и уверенности для последнего шага.
Когда на следующий день мы снялись с места, с нами из деревни ушел мальчик. Ему было около тринадцати лет, инициации он, очевидно, еще не прошел — иначе волосы у него не были бы заплетены в косы. Никто из нашей группы не говорил на его языке, но это, по-видимому, ничуть его не беспокоило. Мы поняли, что он хочет отправиться с нами в Хумелевеку, то есть совершить путь неизмеримо больший, нежели расстояние между этими двумя точками, фактически сделать переход из одного мира в другой, прыжок через время, требовавший такой отваги и такой способности к предвидению, какую почти невозможно было себе представить. Он пристал к Макису, который потом стал его приемным отцом и назвал его Сусуро — уменьшительное от Сусуроки, где он жил последующие два года.