Остановился первый же грузовик, проезжавший мимо. Он принадлежал люфтваффе. Четыре немецких солдата в касках, держась за деревянные борта открытого кузова, уставились на него сверху вниз.
Водитель кивком подозвал его к себе. В это мгновение Перпеза показалось, что его массивный пояс с деньгами весил добрую сотню фунтов. Немец смотрел изучающе. «Nach Paris?»[1] — спросил он. Перпеза кивнул и, цепенея от страха, скользнул на теплое сиденье рядом с водителем. Немец нажал на газ, и юный агент с шифровкой для главы британской разведки во Франции стал наблюдать, как впереди раскручивается дорога на Париж.
* * *
Преклонив колена в прохладной тени часовни, девять сестер монашеского ордена Страстей Господних читали третью за день молитву, когда тишину монастыря нарушили три долгих звонка и один короткий. Две из них тут же встали, осенили себя крестным знамением и вышли. Для сестры Жанны, матери-настоятельницы, и сестры Жанны-Марии Вьянней, ее помощницы, три долгих и один короткий звонок означали «важный визит».
Вот уже четыре года гестаповцы предпринимали отчаянные попытки найти человека, которого укрывал этот монастырь. Здесь, за шероховатыми стенами старого здания, построенного в месте, где соседствовали пустырь и высокие каменные стены приюта Св. Анны для душевнобольных, рядом с гостиной находилась резиденция Жада Амиколя, главы британской разведки в оккупированной Франции. Оберегаемая этими старыми стенами и спокойным мужеством монахинь, его резиденция так и не была обнаружена, несмотря на непрерывную охоту гестаповцев[2].
Сестра Жанна приоткрыла маленькое окошко, вырезанное в массивной дубовой монастырской двери, и увидела молодого человека.
— Меня зовут Ален, — сказал он. — У меня записка для полковника.
Сестра Жанна отодвинула засов и вышла, чтобы убедиться, что молодой человек один и за ним не следят. Затем жестом пригласила его войти.
В гостиной под портретом аскетического вида священника, по преданию основавшего орден Страстей Господних, Ален Перпеза снял левый ботинок. Ножом, который дала ему сестра Жанна, Перпеза оторвал подошву и вытащил кусочек шелка, ради которого рисковал жизнью. Затем он передал его лысеющему гиганту с голубыми глазами, сидевшему рядом в кресле.
Полковник Клод Оливье — Жад Амиколь — взглянул на черные буквы на шелке и попросил сестру Жанну принести специальную сетку, с помощью которой он расшифровывал переписку. Сетка была отпечатана на тончайшем платке из съедобного материала. Если бы ее пришлось проглотить, она растворилась бы во рту за несколько секунд. Сестра Жанна прятала ее в часовне под алтарным камнем, на котором стояла дарохранительница алтаря Доброго Вора.
Оливье наложил сетку на доставленную Перпеза шифровку. Командование союзников, говорилось в ней, намерено «обойти Париж и отложить его освобождение на как можно более позднее время». Ничто, говорилось далее, не должно повлиять на эти планы. Под шифровкой стояла подпись «Генерал» — подпольная кличка главы разведывательной службы. Он подписывал сообщения только чрезвычайно важного характера.
Полковник посмотрел на Перпеза.
— Боже мой! — воскликнул он. — Это катастрофа!
Для города, простиравшегося за стенами монастыря, этим теплым августовским утром начался тысяча пятьсот третий день германской оккупации.
Ровно в полдень, как, собственно, каждый день в течение этих четырех лет, рядовой Фриц Готтшальк и 249 других солдат из 1-го зихерунгсрегимента начали свой обычный марш по Елисейским полям до площади Согласия. Впереди духовой оркестр разразился визгливыми нотами марша «Прюссенс глори» — «Прусская слава». Лишь парижане, стоявшие на тротуарах этого величественного проспекта, наблюдали старания рядового Готтшалька. Они уже давно научились избегать этих унизительных зрелищ.
Подобные надменные парады были лишь одним из многих унижений, которым подвергалась столица Франции с 15 июня 1940 года. В те дни единственным местом в Париже, где французы могли видеть флаг своей страны, был Музей армии в Доме инвалидов, где он был заперт в стеклянном шкафу.
Черно-бело-красная свастика нацистской Германии бросала городу вызов с вершины монумента, по существу, его символа — Эйфелевой башни. На сотнях гостиниц, общественных зданий и жилых домов, реквизированных завоевателями Парижа, развевалось то же знамя угнетения, символ режима, четыре года державшего в оковах дух прекраснейшего в мире города.