Горечь - страница 41

Шрифт
Интервал

стр.

Я был тоже среди тех, кто уходил в город — и всё больше по одному адресу: канал Грибоедова, квартира 18, 6-й этаж. (Номер дома память не подсказала.) Там жили две сестры, младшая из которых добровольно помогла мне стать мужчиной… Нет, она не моя сверстница, а была (и осталась) старше меня лет на шестнадцать, и если вспоминается сейчас, то вовсе не в связи с моим не слишком ранним, а по нынешним меркам вообще безобразно затянувшимся взрослением, а также не по причине нахлынувшего тогда целого комплекса чувств — стыда за неумелость, гордости за неплохие способности к обучению, удовлетворённости, что приобщился к великому клану тех мужских особей, которые могут с полным правом, серьёзно или устало-небрежно рассуждать о женщинах, опираясь на свой, отличный от всех других и никем, конечно, не превзойдённый опыт… Нет… Мне вспоминаются и она, и её сестра как две несчастные одинокие женщины, у которых если и сохранилась память о чём-то хорошем, то лишь о родителях… Да, и ещё об одном человеке, чья фотография — в гимнастёрке и с двумя ромбами в петлицах — висела на стене в одной из их жалких комнатушек, и что интересно (а может, трогательно, любопытно или противно) — каждая из них, когда сестра не слышала, представляла мне этого человека своим мужем. Младшая училась раньше в консерватории, но, когда мы познакомились, работала кассиршей в парфюмерном магазине на Невском. Играла на рояле она действительно очень хорошо, и первая наша близость состоялась в доме наискосок от Александринского театра, в шикарной по тем временам отдельной квартире доцента консерватории, находившегося в творческой командировке. Там она играла мне мелодии популярных эстрадных песен на хозяйском «Бехштейне».

(Много позднее бывший слушатель 808-го учебного отделения ленинградской военно-транспортной Академии написал обо всём этом так:

   Я ехал мимо дома,
Где потерял невинность,
Ничто не всколыхнулось
Ни в чреслах, ни в душе —
Как будто, как и нынче,
Я выполнял повинность,
Когда ходил к кассирше
Из невского «ТЭЖЭ»[4].
То было в год победы
Над малой ратью финской —
Под клики патриотов
И восхищённый гул,
И все довольны были
Войною этой свинской,
Потом была уж Прага,
А после и Кабул.
А я ходил на площадь,
Где Росси и Растрелли,
Которые считались
Чего-то образцом;
Десятимиллионный,
Наверно, был расстрелян,
А я в чужой постели
Был просто молодцом…

Ох, милые женщины — Ара и, если память не изменяет (а она временами изменяет) Эльвира! Вас давно уже нет на этом свете, но, ей-Богу, хочется думать, что вы сумели всё-таки пережить войну, блокаду и прочие «прелести» и хоть что-то приятное испытать (или вспомнить) в этой жизни. И, в том числе, о юном красавце, младшем воентехнике Юре Хазанове, кто приносил к вам в дом сосиски и четвертинки водки для совместного скромного ужина и кто оказался, как написала ему потом Ара в своём прощальном письме, «таким Гарольд Ллойдом» (имея в виде, как он сразу догадался, байроновского Чайльд Гарольда).

Ещё я припомнил, или увидел, в своём полусне-полубодрствовании, как всего год с лишним назад, ранней осенью мы приезжали сюда с Юлием. И тоже был повод, но не такой драматичный, как у меня сейчас, — не отвратительный судебный процесс, не чувство беспомощности, унижения, вины, а просто некоторой усталости и опустошённости: нам обрыдло «лепить» очередной совместный так называемый перевод пьесы. («Так называемый» потому, что приходилось попутно додумывать сюжетные линии, реплики персонажей, характеры.) Но аванс был уже получен (и потрачен), да и сам автор пьесы оказался весьма симпатичным, дружелюбным человеком, достойным директором детского дома в одной из республик Северного Кавказа. Вот только заниматься литературой ему не следовало бы. Однако он безумно желал излагать свои добрые мысли на бумаге, а мы с Юлием — быть может, с чуть меньшей страстью — хотели стать немного богаче, чем были… И, кроме того, подобные манипуляции происходили повсеместно и абсолютно официально, всячески одобрялись свыше и велеречиво назывались «развитием национальных культур»…

Тогда мы ехали в Ленинград в хорошем настроении, предвкушая, как будем любоваться городом, ходить в театры, парки, музеи и получать эстетическое, а возможно, и плотское удовольствия. Для последнего я запасся ещё в Москве несколькими номерами телефонов неких ленинградских прелестниц, которыми (номерами) поделился со мною один очень обеспеченный и остроумный, но не очень приятный мне литератор. Не буду скрывать, что моя антипатия возникла не по причине его обеспеченности (ей я, впрочем, завидовал — тем более, что занимался он тем же делом, что и мы с Юлием), а по несколько иному поводу. Вернее, по двум поводам. Во-первых, я не испытывал восторга от того, что, едва поднявшись с операционного стола, на который был уложен, по его же просьбе, к нашему с Риммой другу, выдающемуся хирургу, этот человек начал довольно энергично делать Римме весьма недвусмысленные предложения — возможно, выражая таким образом свою благодарность за благополучный исход операции. Но даже не это главное — все мы не без греха, — главное было в том, что, пользуясь своим заслуженным авторитетом среди поэтов Кавказа, он позволил себе на одном из совещаний во всеуслышание выразить недоумение тем, что к переводу своих произведений они привлекают таких новичков, как я.


стр.

Похожие книги