Понимал ли Выговский, что оппозиция его курсу будет неизбежно? Естественно, как умный и опытный человек, не мог не понимать. И подстраховывался на полную катушку, стараясь учесть все. Против упреков в измене православию — договоренность с митрополитом, гневом которого так уверенно грозил Пушкарю. Против Москвы, которая утираться не станет (столько средств вложено!) — корпуса Анджея Потоцкого и Ежи Немирича (поляки воюют с Россией, а враг моего врага — мой друг) и Орда (в полном соответствии со стратегией Хмельницкого). Против излишне диссидентствующей старшины — эшафот (чем, в самом деле, Яшка Барабаш лучше Осипа Гладкого, казненного Хмельницким за неподчинение гетманскому курсу?). Против запорожцев, которые любой твердой власти враги, а равно и «быдла», которое неизбежно взбунтуется, увидев первого же вернувшегося пана, — полки немецких и венгерских ландскнехтов. Короче говоря, учтено было решительно все. Кроме уровня народного возмущения. Как ни талантлив и опытен ни был Иван Евстафьевич, не было у него той звериной, «ельцинской», что ли, интуиции, которой в полной мере был наделен Хмельницкий, и которая делает человека не просто лидером по должности, а вождем народа, способным в переломные моменты истории улавливать малейшие колебания настроений масс, оседлывать их и всегда оставаться на гребне. К бунту «быдла» он был готов. К запорожским мятежам и шалостям отдельных конкурентов тоже. Но к тому, что от него, такого предусмотрительного, начнет бежать старшина, хорошо осведомленная о преференциях, дарованных ей Гадячским договором, что уход «москалей» никак не разрядит ситуацию, что горожане, которым он подчеркнуто покровительствовал, щедро раздавая привилегии, начнут резать польские гарнизоны, что мобилизовать казаков придется под угрозой децимаций, что, наконец, реестровые, услышав на Гармановской Раде о своем грядущем шляхетстве, которым они обязаны лично ему, Выговскому, поднимут докладчиков на копья, — к этому вряд ли. А потому заметался и начал творить ранее не свойственные ему глупости, ничего не исправляющие, а только добавляющие жара в огонь. Никак иначе нельзя расценить, например, отчаянную просьбу к хану как можно дольше не уходить (ранее татары приходили, разживались полоном и уходили), подкрепленную официальным разрешением грабить подведомственные гетману города («Даде на разграбление и пленение Гадяч, Миргород, Обухов, Веприк, Сорочинцы, Лютенки, Ковалевку, Бурки, Богочку...»). То есть, Хмельницкий, конечно, тоже платил хану двуногим скотом и его пожитками, но делал это культурно, как бы не будучи в силах остановить «союзников», никогда не давая летописцам оснований обвинить себя в сознательном сотрудничестве с людоловами…
Такие вот вареники со сметаной. Осталось добавить разве, что позже Иван Евстафьевич, возможно, понял, что к чему. Поскольку все же добровольно отослал преемнику, Юрку Хмельницкому гетманские «клейноды» и печать, которые мог и оставить при себе, сохраняя тем самым хотя бы толику легитимности. Да и расстрел его по обвинению в связях с «московской стороной» навевает некоторые сомнения, поскольку казнен он был фактически без суда, будучи по рангу сенатором Речи Посполитой, а Речь Посполита была достаточно правовым государством, чтобы сенатор имел право быть выслушанным в суде. Кроме, разумеется, случаев, когда вина была очевидна, а разбирательство грозило уронить престиж державы. Впрочем, все это, правда оно ли нет, для нас уже совершенно не важно. Куда важнее, что, во-первых, события 1657—1659 годов, связанные с именем и деятельностью Ивана Выговского, однозначно подтвердили: абсолютное большинство населения Малой Руси, и казачества в том числе, не приемлет Эуропу ни в каком виде, а хочет «царя восточного» и готово за это бороться. А во-вторых, первые «ущемления» свобод Малой Руси (введение войск в города, назначение воевод и установление общего контроля Москвы над ситуацией) состоялись не в нарушение статей Переяславской Рады 1654 года, а на основании решения и просьбы Второй — тоже Переяславской