Гончаров без глянца - страница 7
Анатолий Федорович Кони:
Произведения Гончарова — прежде всего изображение и отражение его житейских переживаний. Он сам сказал: «Что не выросло и не созрело во мне самом, чем я сам не жил, то недоступно моему перу; я писал свою жизнь и то, что к ней прирастало». Поэтому его личность тесно связана с его творчеством, и на последнем постепенно отражается все, что трогало его душу, как теплое воспоминание, как яркая действительность или как захватывающая его мысль и внимание картина.
Иван Александрович Гончаров. Из письма Д. Л. Левенштейн. 9 марта 1888. Из Петербурга:
Целиком с натуры не пишется, иначе ничего не выйдет, никакого эффекта. Все равно, что сырую говядину на стол подать. Словом — надо обработать, очистить, вымести, убрать. — Лжи никакой нет: много взято верно, прямо с натуры, лица, характеры <…>, даже разговоры, сцены. Только кое-что украшено и покрыто лаком. Это и называется художественная обработка.
Иван Александрович Гончаров. Из письма Ек. П. Майковой. Петербург, февраль 1869 года:
Произведение искусства — не есть — ни защитительная, ни обвинительная речь, и не математическое доказательство. Оно не обвиняет, не оправдывает и не доказывает, а изображает. И если образ — верен, он что-нибудь сам собою и докажет, если не верен — то он — не художественное произведение и следовательно не годится.
Анатолий Федорович Кони:
Другой особенностью, свойственной творчеству Гончарова, была выношенность его произведений, благодаря которой «Обломов» и «Обрыв» — в особенности второй — писались долгие годы и появлялись сначала в виде отдельных, имевших целостный характер отрывков. Так, «Обломову» за несколько лет предшествовал «Сон Обломова», а «Обрыву» — тоже за много лет — «Софья Николаевна Беловодова». Гончаров точно следовал рецепту замечательного художника-живописца Федотова: «В деле искусства надо дать себе настояться; художник-наблюдатель — то же, что бутыль с наливкой: вино есть, ягоды есть — нужно только уметь разлить вовремя». Медлительному, но творческому духу Гончарова была несвойственна лихорадочная потребность высказаться по возможности немедленно, и этим в значительной степени объясняется гораздо меньший успех «Обрыва» сравнительно с двумя первыми его романами: русская жизнь опередила медлительную отзывчивость художника. Ему было свойственно страдальчески переживать тяжелые муки рождения своих произведений. Он часто сомневался в себе, падал духом, бросал написанное и принимался за то же произведение снова, то не доверяя своим силам, то пугаясь разгара своей фантазии.
Александр Николаевич Гончаров:
Когда разговор коснулся его литературной деятельности, он сказал: «Вы, Александр Николаевич, думаете, что для меня писать так же легко, как для вас взять четвертушку бумаги и написать, чтобы прислать из лавки полфунта икры, фунт сыру, сигу, что ли, или чего-нибудь подобного. Вам чужд процесс творчества. Это для меня хуже, чем для женщины роды. Я вижу их всех перед собой. Этот проклятый Волохов в особенности не давал мне покоя: он приходил ко мне в кабинет. Ездил я от них в Карлсбад, запирался там от них, но они все-таки являлись».
Иван Александрович Гончаров. Из письма Е. А. и С. А. Никитенко. Мариенбад, 23 июня (4 июля) 1860 года:
Не трудно рисовать, по крайней мере для меня: начни чертить, и выходит рисунок, сцена, фигура, это и весело; но проводить смысл, выяснять цель создания, необходимость, по которой должно держаться все создание, это и скучно и невыразимо трудно.
Анатолий Федорович Кони:
К условиям творчества Гончарова, кроме его медлительности, относилась и тяжесть самого труда, как орудия творчества. Сомнения автора касались не только существа его произведений, но и самой формы в ее мельчайших подробностях. Это доказывают его авторские корректуры, которые составляли, подобно корректурам Толстого, истинную муку редакторов. В них выставлялись и исключались обширные места, по нескольку раз переделывалось какое-либо выражение, переставлялись слова, и уже подписанная к печати корректура внезапно требовалась обратно для новой переработки. Поэтому рабочая сторона творчества доставалась ему тяжело. «Я служу искусству, как запряженный вол», — писал он Тургеневу. Вспоминая свою литературную деятельность, он сказал мне в 1880 году: «Помните, что говорит у Пушкина старый цыган Алеко: «Ты любишь горестно и трудно, а сердце женское — шутя»; вот так и я пишу — горестно и трудно, а другим оно дается шутя». Эта «горестная и трудная» работа для успеха своего нуждалась и в особой обстановке. С одной стороны, он — русский человек до мозга костей — не был способен к размеренному, распределенному на порции труду — по стольку-то страниц в день, как это делал, например, Золя; а, с другой стороны, когда внешние обстоятельства и личное настроение складывались гармонически, он был способен работать запоем. <…> Из письма его к С. А. Никитенко в 1868 году из Киссингена оказывается, что он, засев за «Обрыв» после разных колебаний, написал в две недели своим убористым и мелким почерком шестьдесят два листа кругом, что должно составить от двенадцати до четырнадцати печатных листов.