– Какую?
– Не знаю, она отказалась мне объяснить. Она сама в себе не уверена. Может, вам удастся что-нибудь из нее вытянуть. У меня жуткое ощущение, что Фанни сама навлекла на себя все это.
– Каким образом?
Скорость упала до сорока. Констанция наблюдала за мной в зеркало заднего вида. Я облизнул губы.
– Могу только строить догадки. Что-то спрятано у нее в холодильнике – это она сама сказала. «Если, – говорит, – со мной что случится, загляни в холодильник». Господи! До чего все глупо. Может, вы сегодня попозже съездите к ней и заглянете в этот несчастный холодильник? Может, вам удастся сообразить, почему, как и что Фанни собственноручно допустила к себе? И чего она так смертельно боится?
– Милостивый Боженька, – пробормотала Констанция, закрывая глаза. – Пресвятая Дева!
– Констанция! – завопил я.
Ибо мы только что вслепую проскочили под красный свет.
На счастье, Господь Бог не дремал и подстелил нам соломку.
Констанция остановилась у моего дома, вышла из машины и, когда я отпер дверь, заглянула в комнату.
– Здесь-то и создаются шедевры?
– Кусочек Марса на Земле…
– А это и есть пианино Кэла? Я слышала, будто музыкальные критики однажды пытались его сжечь. И про клиентов Кэла слышала, как они в один прекрасный день ввалились к нему в парикмахерскую, выли, кричали и демонстрировали, что он учинил с их волосами.
– Кэл – хороший парень, – сказал я.
– Ты давно смотрелся в зеркало?
– Он старался.
– Только с одного бока. Кстати, напомни, когда снова ко мне заглянешь, – ведь мой отец тоже, бывало, стриг. И меня научил. А почему мы стоим на пороге? Боишься, что скажут о тебе соседи, если… Черт! Опять покраснел! Что я ни скажу, все оказывается не в бровь, а в глаз. До чего же ты непосредственный. С тех пор как мне минуло двенадцать, я таких стеснительных не видела.
Она просунула голову дальше.
– Господи! Сколько хлама! Ты что, никогда не убираешь? И похоже, читаешь десять книг сразу, да к тому же половина из них – комиксы. А что это рядом с машинкой? Дезинтегратор Бака Роджерса[128]? Ты и крышки посылаешь?
– Точно, – подтвердил я.
– Ну и свалка, – пропела Констанция, и это следовало принять как комплимент.
– Все мое – ваше!
– Вот так кроватка! До того узкая, уж на ней-то сексом втроем не займешься.
– Одному из партнеров придется оставаться на полу.
– Боже мой! Какого года эта твоя машинка?
– Тысяча девятьсот тридцать четвертого. «Ундервуд Стандарт», старушка, но молодец.
– Совсем как я, да, малыш? Не хочешь пригласить престарелую знаменитость войти и помочь ей снять сережки?
– Вы забыли? Вам надо ехать обратно к Фанни и исследовать ее холодильник. К тому же если вы проведете здесь ночь, то, учтите, фейерверков не будет.
– Словом, бережешь порох в пороховнице?
– Берегу, Констанция.
– Воспоминания о твоих заштопанных трусах сводят меня с ума!
– Что ж, я, конечно, не юный Давид.
– Господи! Ты даже и не Голиаф! Пока, малыш! Спешу к Фанниному холодильнику. Спасибо!
Она влепила мне такой поцелуй, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки, и умчалась.
Не оправившись от этого поцелуя, я кое-как добрался до кровати.
И напрасно.
Потому что мне приснился Сон.
Каждую ночь ко мне наведывался мелкий дождик, покапает за моими дверями, пошелестит несколько минут и пройдет. Я боялся выглянуть наружу. Вдруг там стоит промокший Крамли и сердито сверкает глазами. Или Формтень дрожит и дергается, как действующие лица в старых фильмах, а из носа и с бровей у него свисают водоросли…
Каждый вечер я ждал, дождь проходил, и я засыпал.
Тогда начинался Сон.
Я – писатель, живу в маленьком зеленом городке в Северном Иллинойсе, сижу в кресле, таком же, какое осталось в пустой парикмахерской Кэла, вдруг кто-то врывается с телеграммой. В ней сообщают, что у меня купили сценарий за сто тысяч долларов.
Я сижу в кресле, ору от счастья, размахиваю телеграммой и вдруг вижу, что лица у всех в парикмахерской леденеют, словно вечной мерзлотой покрываются, и, хотя они пытаются с улыбками поздравлять меня, даже зубы у них выглядят как сосульки.
Я разом стал изгоем. Их дыхание обдает меня холодом. Я изменился навсегда. Прощения мне нет.