Беседа двух недавних знакомцев очень скоро стала откровенной и оживленной. Едва только Вильгельм рассказал удрученному юноше о своих отношениях с родителями девицы, предложил себя в посредники и дал понять, что уповает на успех, как опечаленный и озабоченный пленник воспрянул духом, почувствовал себя уже свободным и примиренным с тестем и тещей, и речь пошла далее о будущем заработке и пристанище.
— В этом у вас никак не будет затруднений, — заметил Вильгельм. — Мне кажется, обоим вам предназначено природой найти счастье на избранном вами поприще. Приятная наружность, благозвучный голос, чувствительная душа — лучше качеств не придумаешь для актера. А я почту для себя радостью услужить вам рекомендациями.
— Сердечно вам благодарен, — ответил Мелина, — но вряд ли мне придется воспользоваться ими; если возможно будет, я постараюсь не возвращаться на сцену.
— Вы совершите большую ошибку, — опомнившись от изумления, после паузы произнес Вильгельм; он был уверен, что актер, едва освободясь, вместе с молодой супругой поспешит вернуться в театр. Это казалось ему столь же естественным и необходимым, как лягушке прыгнуть в воду. Он ни минуты не сомневался в этом и был изумлен, когда услышал противное.
— Да, — объяснил Мелина, — я твердо решил не возвращаться на сцену, а поступить на любую казенную должность, лишь бы меня приняли.
— Странное решение — я не могу одобрить его; без особой причины никогда не следует менять однажды избранный жизненный путь, и к тому же я не знаю поприща, которое сулило бы столько приятностей, открывало бы столько заманчивых возможностей, как актерское.
— Сразу видно, что вы не были актером, — вставил Мелина.
На это Вильгельм ответил:
— Сударь мой, человек редко бывает доволен своим положением. Он непременно желает себе положение ближнего, из которого тот не чает вырваться.
— Однако существует разница между плохим и худшим, — возразил Мелина, — и меня побуждает к такому шагу не отсутствие терпения, а опыт. Вряд ли где в мире найдется еще такой нищенский, неверный и трудный кусок хлеба. Это немногим лучше, чем просить подаяния. Сколько натерпишься от зависти сотоварищей, от лицеприятия директора, от переменчивых вкусов публики! Право же, для этого нужно иметь шкуру медведя, которого водят на цепи в компании мартышек и собак и палкой заставляют плясать под волынку на потеху ребят и черни.
У Вильгельма зародились разные мысли, которые он воздержался высказать бедняге напрямик, лишь издалека намеками подходя к главному предмету разговора. Тем откровеннее и многословнее становился собеседник.
— Разве не обидно, — говорил он, — что директор принужден валяться в ногах у каждого городского советника, вымаливая дозволения за месяц ярмарки выколотить у них в городке лишние гроши. Я не раз жалел нашего директора, человека в общем неплохого, хотя случалось, он давал мне повод к неудовольствию. Хороший актер требует большой оплаты, от плохих трудно отделаться; а только он соберется мало-мальски уравнять сборы с затратами, как публика не желает тратить лишнее, театр пустует, и, чтобы не прогореть окончательно, приходится играть, терпя досаду и убыток. Нет, сударь, по вашим словам, вы принимаете в нас участие, так прошу вас — поговорите повнушительнее с родителями моей возлюбленной! Пускай устроят меня здесь, пускай добудут мне самую ничтожную должность — то ли писаря, то ли сборщика, и я почту себя счастливым.
Поговорив еще немного, Вильгельм удалился, дав обещание назавтра в самый ранний час отправиться к родителям девушки и по возможности уладить дело. Едва он оказался один, как отвел душу такого рода речами: «Несчастный Мелина, не в твоей профессии, а в тебе самом гнездится пагуба, с которой ты не в силах совладать. Любой человек на свете, избрав себе ремесло, искусство или какое-либо иное поприще без внутреннего к нему тяготения, непременно сочтет свое состояние невыносимым. Кто от рождения обладает даром стать даровитым, обретет в нем всю радость бытия. Ничто на земле не дается без тягот. Лишь внутренний порыв, лишь страсть и любовь помогают нам одолевать преграды, прокладывать пути и подняться над тем узким кругом, из которого тщетно рвутся другие. Для тебя подмостки — только доски, а роли — все равно что школьнику уроки. Зрителей ты видишь такими, как они сами себя ощущают в будничной жизни. Тебе так же безразлично было бы корпеть за конторкой над линованными книгами, собирать подати или выуживать недоимки. Ты не чувствуешь того сплавляющего и сливающего воедино целого, что дано открыть, постичь и воспроизвести лишь посредством духа; ты не чувствуешь, что в человеке живет светлая искра, и если не давать ей пищи, не шевелить ее, если пепел повседневных нужд и равнодушия покроет ее густым слоем, она тем не менее заглохнет очень нескоро и чаще всего не до конца. Ты не чувствуешь в своей душе силы разжечь ее, в сердце твоем нет богатства, которое питало бы эту разгоревшуюся искру. Тебя отпугивает голод, неудобства тебе претят, ты не понимаешь, что на каждом поприще нас подстерегают эти же враги, одолеть их можно лишь мужеством и хладнокровием. Ты прав, когда стремишься замкнуться в пределах скромной должности; что бы ты делал там, где требуются ум и отвага! Внуши свой образ мыслей воину, государственному мужу или священнослужителю, и они с тем же правом будут сетовать на свое жалостное положение. Да разве не бывало людей, настолько лишенных жизнелюбия, что вся жизнь, все дела смертных были для них не чем иным, как только жалким прозябанием? Если бы у тебя в душе роились живые образы деятельных людей, и жар восхищения согревал бы твою грудь, и всем твоим существом владело чувство, идущее из глубины души, и звуки, исходящие из твоей гортани, слова, слетающие с губ, были бы приятны для слуха, если бы ты полностью прочувствовал себя в себе самом, то тебе, конечно, захотелось бы найти место и случай, чтобы прочувствовать себя в других».