Глубокие раны - страница 8

Шрифт
Интервал

стр.

— Не хитри, мама, — сказал он, глядя ей прямо в глаза. — Вероятно, с отцом что?

Смотрел он серьезно и немножко печально, и Антонина Петровна — в который раз! — подумала, как незаметно сын вырос. Сдерживая вздох, тихо сказала:

— Ты уже взрослый, Виктор. Садись. Разговор у нас долгий…

За окном доцветал каштан. В открытую форточку ветерок заносил иногда осыпавшиеся лепестки — их лежало уже много на подоконнике и на полу. Чувствовался густой, приторно сладкий запах. В комнате было прохладно.

Виктору хотелось вскочить, прервать рассказ матери, закричать, что это неправда, что этого не может быть, но он только сильнее сжимал кулаки. Лицо матери, выражение ее глаз говорили ему больше, чем ее слова.

Ошеломленный, он мучительно пытался понять то, что произошло, обдумать, но мысли, едва зародившись, тут же падали в какую-то пустоту, а им на смену спешили новые, такие же противоречивые и бессильные.

— Уехать! — переспросил он у матери. — Можно уехать… Только куда и зачем? Уехать туда, где люди не знают… можно… Но от себя ведь не уедешь…

Виктор встал, распахнул окно. Антонина Петровна, не отрываясь, глядела на его странно ссутулившиеся плечи.

— Уехать и потом всю жизнь лгать людям… обманывать себя… — Он повернулся к матери и, глядя на нее, прошептал: — Отложим это на потом, мама. Потом подумаем… Сейчас что я скажу? Я не знаю, что сказать… совсем не знаю…

Он сделал шаг к дверям своей комнаты, остановился, хотел припасть к плечу матери. Но даже и перед ней ему стало стыдно вдруг своих слез, готовых вот-вот хлынуть из глаз. Он бросился в комнату, захлопнул дверь, упал ничком на кровать.

Антонина Петровна подошла к окну.

С каштана снежными хлопьями сыпались лепестки. Ими была усеяна земля под окном, подоконник, пол комнаты. А они сыпались и сыпались…

Настанет снова весна, и каштан опять расцветет. А может ли опять расцвести увядшая человеческая жизнь?

На этот, рожденный в глубине ее сердца вопрос, Антонина Петровна ответить не могла.

3

В доме у Кирилиных стояла гнетущая тишина. Антонина Петровна бесцельно бродила по комнатам, стараясь не звякнуть, переставляла с места на место посуду. Включила было радио, но, словно испугавшись шумного марша, тут же поспешно выдернула штепсель. За нею по пятам бродила белая кошка с черным пятнышком на носу — кошка хотела есть.

Виктор не выходил из своей комнаты. Время от времени Антонина Петровна заглядывала к нему. Сын лежал на постели в пиджаке и туфлях, по-прежнему ничком.

Ей хотелось, чтобы он наконец позвал ее и она, может быть, поплакала бы, посидела с ним рядом. Но он молчал, и она не решалась заговорить сама. Сказать по сути было нечего и утешить нечем: в душе было пусто.

Он тоже слышал шаги матери, чувствовал, как она, приоткрыв дверь, смотрит на него, но не шевелился. Слишком неожиданно обрушилось на него это горе. Жизнь так круто повернулась, что он не мог понять, как теперь к ней относиться и что наконец делать.

Вчера еще мир его мыслей и чувств был совершенно другим. Вчера он пахал на тракторе, и все было хорошо и радостно. Вечером он ужинал с трактористами; они всей бригадой подшучивали над его другом Мишей Зеленцовым, который торопился в село на вечеринку. У Миши хорошая девушка — сероглазая Настя, звеньевая.

Потом, когда Миша ушел, разговор переменился, стали толковать о работе, трудоднях, о войне в Европе. Кто-то из трактористов сказал, что договор с Германией — никчемная штука. Железняков, бригадир, покачал головой и возразил, что договор нужен.

— Если за двадцать лет не подготовились — за год или за два далеко не ускачешь. Выкормим змейку на свою шейку.

Скоро спор стал общим.

Виктор слушал и думал, что за последнее время стало много разговоров о войне. «Зачем они обо всем этом говорят? — думал он. — Если нужно — пойдем и победим».

Война его не пугала.

Вверху озорно перемигивались яркие звезды. На душе было спокойно и весело.

Что же с тех пор случилось? Ведь и до этого в мире совершались преступления, а так горько, так мучительно никогда не было. Или он любил этого нелюдимого, непонятного человека, который одевал его и кормил, по-своему заботился о нем? Нет… Он его уважал — не больше. Кого любят — того жалеют. Ему же стыдно, горько, и больше ничего. Может, ему просто страшно?


стр.

Похожие книги