– В смысле? – спросила Дэвис.
– Как на еду.
Мелвин что-то сказал, но из-за трусов во рту получилось неразборчиво. Скрученные за спиной руки были привязаны галстуком к стулу с жесткой спинкой; он сидел посреди гостиной. Дэвис, глядя на Мелвина, хотела откусить пиццы, но обожглась и вздрогнула.
– Черт, – сказала она. – Теперь с нёба куски кожи будут свисать. – Она подошла к Мелвину и встала перед ним. – Как ты думаешь, Штайммель? Покормить Мелвина?
– Может доесть остатки, – ответила Штайммель.
– Ладно. – Дэвис подошла к холодильнику, взяла пиво, открыла его и прислонилась спиной к стойке. – Мне плохо, – сказала она. – Не физически плохо – я запуталась. Я не знаю, где я и куда иду. Я всегда точно знала, куда иду. Я знала, в какой пойду колледж и в какую аспирантуру, где буду делать пост-док и даже где опубликую первую статью и первую книгу, и все это я знала уже в двенадцать. А теперь я не знаю даже, где буду спать завтра ночью. Направление для меня всегда было своеобразным неврозом, и лишиться его – это как-то выбивает из колеи. Но и освобождает. Ты меня понимаешь?
Штайммель кивнула и с полным ртом сыра и пепперони ответила:
– У меня был такой же навязчивый невроз. В детстве мне даже снились кошмары, будто мать с отцом заталкивают мне будущее в задний проход, словно свечи. – Заметив гримасу Дэвис, она продолжила: – Знаю, знаю. Но клизмой дело не заканчивалось. Во сне я высирала из себя доктора или великого ученого, а родители бурно меня хвалили, подтирая мое дерьмо.
Мелвин все-таки выплюнул свои трусы и заорал что было силы:
– Долбанутые на всю голову!
Женщины на секунду вгляделись в него, затем истерически захохотали.
– Ты еще ничего не знаешь, Мелвин, – сказала Штайммель. Она придвинула стул, села рядом, поднесла губы к его толстой щеке и продолжила: – Видишь ли, во сне родители не просто рассчитывали получить обратно то, что вложили. Это было своеобразное лечение моей внутренней болезни, самозасора, скажем так. Сама идея – не кое глицериновое означающее вымывания той пробки, ко торая меня так мучила. Может, поэтому я и стала аналитиком.
– Пристрелите меня, а?
Вода, которая есть дух, вода всех вещей, вода слез, вода крови, вода снов, потоки и реки, где начинается жизнь, где все омывается, как Цирцея в том ручье, сны как вода, мешаются с водой, как вода, вода, которая есть поцелуй, вода, этот напиток, полный паразитов, пей ее лишь тогда, когда она течет быстрее, чем ты идешь.
Но вот я, юный Ральф, спрятавшись в стенах дома какого-то бога, подглядываю в дырочки, как священники обрызгивают углы святой водой и бросают друг на друга нервные взгляды.
– Отец Чакон, – окликнул высокий священник. – Как мы узнаем нужного ребенка?
– Ну, отец О'Бриад, – сказал Чакон с деланной снисходительностью, – других детей здесь нет. Увидите ребенка – значит, это он, это дьявол. И не думайте, что дьявол не способен изменить внешность ребенка.
– Он большой, этот ребенок? – спросил отец О'Бриад.
– Не знаю. Детского размера.
– Жалко будет вылить святую воду не на того ребенка.
Отец Чакон вытер лицо ладонью.
– Раз уж вам так хочется поспорить, пусть здесь бегает другой ребенок и этот второй ребенок не дьявол – что за беда, если мы обработаем его святой водой?
– Вроде бы никакой.
– Вот и хорошо. А теперь ищите дальше! Продолжайте молиться и брызгать водой. Дух Бога станет жечь дьявола, и ребенок выйдет из укрытия. Тогда мы выдворим Люцифера из его тельца в темные расселины преисподней!
Розенда переоделась в черное платье и повесила на шею крест покрупнее; вокруг суетилась пара дюжих, закутанных в черное монашек, перебиравших четки. Розенда в слезах твердила мое имя, мое имя в ее понимании, да и в действительности, поскольку, когда она выкрикивала его, я знал, что это обо мне. Штайммель на своем веку могла видеть тысячу «сопляков», но Розенда видела только одного Пепе, и если бы в комнату вдруг вполз второй ребенок О'Бриада, а Розенда сказала бы о нем: «Пепе» – я бы подумал: Самозванец! Итак, я был Ральф, сопляк по кличке Пепе.
Маурисио сидел на скамье у дальней стены. Он был один, его лицо практически не изменилось. Он казался слегка усталым – но он всегда казался усталым. Он пристально наблюдал за стоявшим рядом бородатым священником, который постоянно крестился.