– Это жалко, – сказала Лора.
– Действительно, утомляет. Вечно приходится ее подбадривать. Понятно, я ей желаю успеха, но у меня своих дел полно.
– Я читала вашу работу об инаковости, – сказала Лора.
Пиу!
5. Отец попробовал дать мне сока, потом вместе с Лорой смеялся над моей гримасой. Лора назвала меня очаровашкой. Он сказал, я похож на мать. Подонок. Она предложила как-нибудь встретиться еще раз. Он охотно согласился. И снова надел мне чесучую шапку.
Темной фигуре, уютно расположившейся в углу, сейчас четыре года, и она тайком пишет эту книгу. Самовоплощение в тексте? Навряд ли. Больше чем поверхностный литературный пересказ событий? Навряд ли. Слишком я зациклен на своих больших ушах и жутковатой молчаливости, такой пугающей молчаливости, что родители от меня бегут. Мой эмоциональный склад есть скульптура, мраморный реальный образ реального. В моих слезах плавают бакены, а у бакенов собираются игрушечные кораблики. Мондриан называл свою работу «новым реализмом», утверждая, что изображенное видит в природе, каким бы оно ни было холодным, математичным и даже пустым. Бедный, бедный Пит. Но если он так видел… Мир, который вижу я, не имеет острых углов, как у него, и полон символов – не просто моих символов или символов моего языка, но собственных символов реальности. Мы недооцениваем существо реальность, она якобы околачивается здесь как наш конструкт или как уходящая в бесконечность причина обманчивости чувств. Но вот самое важное, что я вынес из прожитых четырех лет: у реальности есть душа, реальность сознает себя и нас и, более того, не интересуется ни нами, ни нашими попытками ее увидеть. Фактически мы видим ее все время и не знаем этого, а пожалуй, и не можем. Тут она похожа на любовь.
Ma знала главное. Она знала: то, что она любит, отвечает взаимностью. Не я, а цвета, формы, подрамники с холстами. Они любили ее, она чувствовала. Говорить об этом ей никогда не хотелось. Ma не представляла, что тут можно сказать: только соберешься, как оно станет непонятным. Ее мир был слишком реален, чтобы говорить.
– Ну что, ты сегодня обедал? – спросила Ma.
Войдя в гостиную, Инфлято взял меня на руки и проигнорировал вопрос.
– Слышишь? Ты с кем-то обедал?
– Да. С аспиранткой. Девушка интересуется инаковостью.
Мать скармливала мне все больше и больше книг. Я прочел Библию, Коран, всего Свифта, всего Стерна, «Невидимку»,[45] Болдуина,[46] Джойса, Бальзака, Одена, Ретке.[47] Я читал о теории игр и эволюции, о генетике и гидродинамике. Я читал о Джесси Джеймсе,[48] Бонни и Клайде,[49] Джозефе Маккарти.[50] Я проштудировал инструкции по эксплуатации родительского «сааба-63», стиральной машины «Мэйтаг», кондиционера «Кенмор». Я стал разбираться во взрослых отношениях и устройстве механизмов, в истории и проблемах эпистемологии. Опыт, как я догадывался, дело наживное, зато мое понимание происходящего было глубоким и адекватным. Я мечтал о рыбалке с Хемингуэем и прогулках по парижским улицам с Джеймсом Болдуином. Я не знал вкус флана,[51] но знал рецепт. Я мог представить отдачу при выстреле из дробовика и последствия для ничего не подозревавшей утки. По книгам я выстроил мир, целый мир, свой, где мог жить, причем не таким беззащитным, как в мире родителей. Я брал топливо у милой Ma, но не спешил приступать к «Ральфу о Ральфе»[52] – я сочинял стихи. И записывал их в блокноте с отрывными листами восковым мелком (ручки и карандаши опасны), предоставленным матерью.
Подъязычная кость
Опора слов,
нежного органа,
языка для лобзаний,
ипсилон.
Костная дуга
большего рога тянется
тянется, гнется,
гнется над меньшим.
Сломай эту кость
насилием
и, замирая,
сглотни.
Сломай эту кость,
лишись поддержки,
узнай, как мучительна
речь.
Это был первый, и Ma тут же упала в обморок. А ко гда пришла в себя, я по-прежнему разглядывал ее из кро ватки.
– Это ты написал?
Я кивнул.
Когда мать предъявила отцу мой первый стих, тот не поверил. Он не стал смеяться, просто посмотрел на него и произнес:
– Ну и что я должен сказать?
– Это твой сын написал, – ответила Ma.