А потом моя жизнь вдруг проснулась, распрямилась, кряхтя и жалуясь на поясницу, сделала несколько пробных приседаний и вдруг разом завертелась, закрутилась, пошла кувырком, удивляя саму себя неожиданной ловкостью залихватских своих кульбитов. Я оставил город, в котором родился, страну, в которой жил, расчерченную дорожками ежедневных привычек карту, по которой ходил, думал, говорил, дышал. Впереди было все другое, новое, странное, не такое: краски, запахи, встречи. Кстати, о встречах: сказать вам, кто был едва ли не первым старым знакомым, встреченным мною на улице?
Да-да, Гиршуни — вы не ошиблись. Как и прежде, он передвигался вдоль стенки, только вот мимикрия его отказывалась работать здесь, в слепящей яркости тель-авивского утра. Еще бы! Таких красок в унылой палитре петербургского хамелеона попросту не водилось. Наверное, поэтому я сразу заметил его и окликнул, обрадовавшись. В тогдашнем своем состоянии я готов был обрадоваться даже Аркадию Гиршуни. Он подошел без особой охоты, мы разговорились.
— Знаешь, — вяло произнес он после обмена приветствиями. — Я только тут узнал, что означает моя фамилия на иврите. «Гиршуни» буквально переводится как «меня изгнали».
— Глупости, — ответил я. — Никто тебя не изгонял. Сам уехал.
Он пожал плечами:
— Да я не об этом…
А о чем? Честно говоря, я не стал особо вникать, пораженный отсутствием всегдашней вопросительной интонации в речи моего собеседника. Считая предшествующие «здравствуй…» и «ах, и ты тут…», он произнес целых пять утвердительных фраз подряд, что раньше представлялось абсолютно невероятным. Я уже открыл было рот, чтобы поинтересоваться, не стряслось ли с ним чего, но тут Гиршуни, словно опомнившись, опустил голову и заговорил по-прежнему. Мне сразу поскучнело, и я стал прощаться. Мы уже почти разошлись, когда он вдруг спросил, не ищу ли я работу.
— Какая работа? — фыркнул я. — Язык бы немножко подучить.
Гиршуни нерешительно поскрипел.
— А не кажется ли тебе… — начал он свой очередной вопрос, но я перебил.
— Давай ближе к делу, Аркадий. У тебя есть что-то конкретное?
Он кивнул и начал рассказывать. «А что, — думал я, слушая его. — Это было бы самым логичным. От судьбы не уйдешь. Как начинал с Гиршуни, так и продолжаешь. Школа, институт, работа… Если так и дальше пойдет, то и на кладбище рядом ляжем. Прямо злой рок какой-то. А впрочем, почему злой? Ты от него когда-нибудь что-нибудь плохое видел? И все же… все же… есть в этом что-то неприятное, что-то такое-эдакое…»
— Ну как? — спросил Гиршуни. — Придешь?
«А что, если сейчас ответить „нет“? — подумал я. — Просто ответить „нет“ и уйти. Уехать куда-нибудь на север, в Хайфу, а то и на юг, в Эйлат, подальше от этого суслика ушастого. Ты ж сюда за новой жизнью приехал, помнишь?»
Гиршуни терпеливо ждал.
— Конечно, приду, — сказал я, ощущая себя деревенской девкой, которую не звали на сеновал так долго, что теперь приходится лезть туда по первому приглашению последнего замухрышки. — Давай адрес.
Государственная контора, в которой нам с Гиршуни суждено было служить бок о бок, представляла собой воплощенное торжество идей профсоюзного социализма. Она не производила ничего, за исключением подписей на дюжине-другой формальных бланков. Бланки содержали торжественное разрешение работать и выдавались частным бизнесам и предприятиям, владельцы которых по чистому недоразумению обуревались безумным желанием производить что-либо практически полезное. Желание это извинялось лишь тем, что упомянутые неразумные бизнесмены пока еще не выбрались из диких капиталистических джунглей на светлую полянку социалистического будущего.
В конторе служили около тысячи человек, подписи же требовались далеко не от каждого, а только от нескольких десятков руководителей разной степени крупности. Таким образом получалось, что бедные начальники вынуждены были отдуваться за всех. Этот факт находил свое выражение в зарплате, приводя к прискорбному, с социалистической точки зрения, неравенству. Но с другой стороны, остальным работникам не приходилось делать вообще ничего, то есть — вообще, даже подписывать, а потому зарплатное неравенство признавалось всеми вполне логичным и даже заслуженным. В итоге иерархия жалованья в точности соответствовала трудовому вкладу, а значит, была по-настоящему обоснованной, естественной и справедливой — в отличие от мерзкой капиталистической действительности, где каждый твердо уверен в том, что работает тяжелее и эффективнее прочих, а получает при этом существенно меньше, чем бесполезные начальствующие паразиты.