— А-хой, вижу горы, — Ификл вдруг осекся. — Вижу!.. горы вижу! Это где-то недалеко, это, наверное, Киферон… люди, люди вокруг!.. и воняет шкурами. Только мне видно плохо, и песня эта дурацкая!.. а-хой, рвите жилы, пусть кровь бьет струею… нет, не буду петь! Хирон, Гермий, это не мы с Алкидом поем, это тот, который смотрит, а вокруг люди в шкурах… да, в шкурах, и еще один в накидке, старой, залатанной, а в руке у него нож… а-хой, вижу горы…
— Гермий, это жертвоприношение! — выдохнул Хирон, и на шее кентавра вздулись лиловые вены, словно там, внутри, умирал неродившийся крик. — Где-то неподалеку приносят человеческую жертву! Не Алкиду, нет! — но Дионис опьянил его рассудок, а душой он с рождения в заложниках у Тартара!.. Алкид — жертва! И ощущает себя жертвой — тем человеком, которого сейчас убьют! Знать бы, кто он, этот человек…
— Разбойник, — коротко бросил Гермий.
— Почему разбойник?
— Это разбойничья песня, Хирон… они поют ее в бою или перед казнью. Не забывай — я все-таки бог воров.
— Гермий, обряд надо остановить! Я не знаю, что будет с Алкидом, когда жертву убьют… ах, были б мы на Пелионе!
— Мы не на Пелионе, — Лукавый обеими руками вцепился в свой кадуцей, — а разбойник — не вор… не совсем вор… но я попробую! Я уже ищу, Хирон, только слышно плохо, почти ничего… Ификл, родной, там дороги рядом нет?! Хоть какой-нибудь!
— А-хой, рвите глотку, пусть кровь… Есть! Есть дорога, Пустышка! Через луг, правее… там герма! Вижу герму! Ой!.. этот, в хламиде, ногами пинается… больно!.. А от дороги бежит кто-то… все, не могу больше!
— Радуйся, Хирон! — во все горло завопил Гермий, взлетая в воздух. — Радуйся! Нашел! Это на южных склонах! Только герма очень далеко, лучше лесом — там опушка под боком… Пан, сынок, чудо мое лесное, скачи сюда, я тебе объясню! Это нам надо…
— Не надо, — перебил Лукавого неслышно подошедший Пан, взволнованно подергивая хвостом. — Я и так чую… кажется, это они мне жертву приносят. Во, точно — взывать начали! Мор у них там овечий, что ли? Овчары вонючие! Потом еще удивляются, что я не слышу!.. Нет чтоб ягод каких принести, или ягненка…
— Или вина бурдюк, — встрял Дионис, но кентавр только покосился на него, и веселый бог — правда, растерявший изрядную долю своего веселья — умолк.
— С этой поляны туда прямого Дромоса нет, — Пан хозяйски озирался по сторонам, — значит, это нам сперва нужно вниз по ручью, а потом налево к старой яблоне… да, ближе никак не выйдет. За мной!
Выбежавший через минуту на поляну услужливый сатир, тащивший бурдюк с водой, едва не был смят и растоптан несущейся толпой, но успел отскочить в сторону и отделался легкими синяками и пуком-другим выдранной шерсти.
— Вот и помогай им после этого! — обиженно бросил он, перехватил бурдюк поудобнее и заспешил вслед за собратьями.
— …а-хой, вижу горы, Киферонские…
Песня сипла, глохла, захлебывалась ухающим бульканьем и вновь, зло и упрямо, прорывалась наружу:
— …Киферонские вершины, а-хой, режьте глотку…
И сразу же — издалека, резко, как удар бича:
— Папа, останови колесницу!
Но колесница уже остановилась сама, всего три-четыре оргии[35] не доехав до ближайшей гермы.
— В чем дело, доча? — дочерна загорелый мужчина средних лет вертел не по возрасту лысой головой, пытаясь понять, откуда только что донеслась старинная разбойничья песня, и заодно придерживал храпящих лошадей.
За колесницей, в облаке медленно оседающей пыли, топтались двое немолодых солдат, явно сопровождавших отца с дочерью. Мрачный и усталый вид охраны говорил о том, что за плечами у них лежал неблизкий путь, и еще о том, что ездить на колеснице гораздо лучше, чем ходить пешком.
— Там кого-то убивают, папа! — топнул голенастой ножкой черноволосый подросток в короткой эксомиде, открывающей левое плечо и часть груди — едва наметившейся, незрелой, почти мальчишеской.
Даже плетеный поясок был повязан по-мужски, на талии.
По правую сторону от дороги, за буйно цветущим лугом, виднелась довольно-таки внушительная толпа, состоящая из одетых в лоснящиеся шкуры (несмотря на жару) оборванцев; вне всякого сомнения — местных жителей.