— Подскажи. Пусть не напиваются перед облавой.
— И все?
— И все.
И, когда обиженный Гермий понесся к излучине мутного Кайстра, Алкид даже не приподнялся, чтобы проводить Лукавого взглядом.
Гермий трижды оборачивался, пока не убедился в этом.
* * *
Ификл ожидал Лукавого у виноградников.
— Ну как? — нетерпеливо спросил он, делая шаг навстречу Гермию.
Прежде чем ответить, юноша-бог перевел дыхание, отщипнул от грозди, которую Ификл держал в руке, сочную виноградину и отправил ее в рот.
— Потрясающе! — наконец выдохнул Гермий. — Я все ждал, когда же он возьмет меня за ногу и треснет затылком о валун! Все перепробовал: и по поводу женского платья прохаживался, и Гигантов приплел, и насчет нашего с ним общего папы вспомнил — три года назад он бы точно вспыхнул! — и про Калидонскую охоту… И так, и этак, по гордости топтался, на испуг брал, самолюбие грязью мазал — глухо! И глазом не ведет. А под конец вообще заснул. Как тебе это удалось, Ификл?
— Мне? — удивился Ификл. — При чем тут я?!
Менее всего он был расположен посвящать кого бы то ни было (пусть даже и Гермия) в подробности трехлетнего рабства Геракла. К счастью, Омфала Лидийская, севшая на трон Меонии вместо покойного мужа Тмола, оказалась женщиной весьма практичной и неглупой. И, надо сказать, она скрупулезно выполняла свои обязанности по договору, сводившиеся, в сущности, к одному: издеваться над Гераклом всеми возможными и невозможными способами (кроме членовредительства). Иногда Ификлу казалось, что бывший супруг Омфалы, Тмол Танталид, умер с радостью — настолько неистощимой в этой области была царица. Весь первый год рабства приходилось внимательнейшим образом следить за Алкидом, боясь, что тот не выдержит и сорвется, натворив бед. К середине второго года Омфала ночью (Ификлу приходилось отрабатывать Геракловы долги не только усмиряя окрестную разбойничью братию) призналась, что ей становится все труднее придумывать оскорбления, способные вывести Алкида из себя: тот, смеясь, неделями просиживал за ткацким челноком, словно задавшись целью выткать идеально гладкое полотно, с интересом слушал самые гнусные измышления насчет своих подвигов, от первого до двенадцатого и наоборот; увлеченно обсуждал с другими рабынями состав ароматических мазей и притираний для кожи лица, а на Омфалу, вырядившуюся в его знаменитую львиную шкуру, взирал более чем равнодушно.
В начале третьего года Ификл чуть не упал в обморок, когда Алкид встретил его во дворе и спокойно сказал, как говорят о чем-то привычном, вроде разболевшейся мозоли: «Около полуночи у меня был приступ». Важно было не то, кто и где принес человеческую жертву Гераклу; важно было то, что сам Ификл не почувствовал ничего. Ему даже не снились кошмары.
«Ты знаешь, — продолжил Алкид, задумчиво хмурясь, — я даже не испугался. Совсем. Словно меня это не касалось; словно я, рабыня-ткачиха Омфалы Лидийской, наблюдаю со стороны… нет, даже не наблюдаю, а просто слушаю рассказываемую кем-то историю о безумном Геракле, сыне Зевса. Впервые я понимал, где нахожусь; впервые отличал видения от реальности; впервые ощущал, что надо просто переждать — не бежать, пугаться или бороться, а переждать, ничего не предпринимая, потому что это как беременность у женщин, которая рано или поздно кончится сама собой — и все станет на свое место. Впервые я не был героем; и не был безумцем».
Алкид замолчал и пошел дальше, по каким-то своим делам, а Ификл все стоял и глядел вслед брату, чувствуя, как в набухших слезами глазах играет радуга.
Именно тогда Ификл поклялся самому себе, что воздвигнет Асклепию храм — не важно где, в Пергаме, Эпидавре или на Косе.[60]
Ведь именно Асклепий, великий врачеватель, которого считали богом все, кроме него самого, дал совет, приведший Геракла в рабство к Омфале Лидийской. «В каждом из нас есть дверь, ведущая в Тартар, — сказал Асклепий, когда они с Ификлом сидели на террасе его маленького уютного домика в Афинах, — не в одном Геракле. И открывается эта дверь только с той стороны. Безумие — бороться с Тартаром; безумие — пугаться или бежать от него, ибо Тартар, вошедший в меня — это уже „я“. Пусть Геракл обуздает сам себя; пусть он поймет, что безумие — это тоже он сам; и тогда Тартар придет и уйдет, а Геракл останется».