Франсуаза, которая после смерти моей тетки считала возможным говорить не иначе, как жалостливым тоном, нашла бы неприличным, если бы дочь ее, гуляя со своим женихом в месяцы перед свадьбой, не опиралась на его руку. Альбертина, неподвижно лежавшая возле меня, говорила:
— У вас красивые волосы, у вас прекрасные глаза, вы милый. Когда, обратив ее внимание на то, что уже поздно, я прибавлял:
«Вы мне не верите?» — она отвечала:
— Я всегда вам верю, — и, может быть, это была правда, но лишь на период, который начался две минуты тому назад и мог продлиться не более чем несколько часов.
Она завела разговор обо мне, о моей семье, о моей социальной среде. Она сказала: «О, я знаю, что ваши родные знакомы с очень элегантными людьми. Вы приятель Робера Форестье и Сюзанны Делаж». В первую минуту имена эти не сказали мне решительно ничего. Но вдруг я припомнил, что, действительно, играл на Елисейских Полях с Робером Форестье, которого никогда потом не встречал. Что касается Сюзанны Делаж, то это была племянница г-жи Бланде, и я собирался однажды пойти к ее родителям на урок танцев и даже играть у них маленькую роль в одной салонной комедии. Но я не пошел, потому что боялся расхохотаться, боялся, что у меня пойдет носом кровь, и мне так никогда и не случилось ее увидеть. Самое большее, я как будто когда-то слышал, что гувернантка Сванов с пером на шляпе бывала у ее родителей, но, может быть, не гувернантка, а ее сестра или приятельница. Я возразил Альбертине, что Робер Форестье и Сюзанна Делаж занимали мало места в моей жизни. «Возможно. Ваши матери в дружбе, это позволяет сделать вывод о вас. Я часто встречаюсь с Сюзанной Делаж на авеню де Мессин, у ней есть шик». Наши матери были знакомы лишь в воображении г-жи Бонтан, которая, узнав, что я играл когда-то с Робером Форестье и, кажется, декламировал ему стихи, заключила отсюда, что мы дружим между собой благодаря давнишней связи наших семей. Услышав имя мамы, она, как мне передавали, неизменно замечала: «Ах, да, это общество Делажей, Форестье и т. д.», отводя родным моим место, которого они не заслуживали.
Впрочем, социальные представления Альбертины были до крайности вздорными. Она считала, что Симонне с двумя «н» ниже не только Симоне с одним «н», но и всех вообще порядочных людей. Если кто-нибудь носит вашу фамилию, не будучи вашим родственником, он этим дает вам полное основание его презирать. Правда, бывают исключения. Может случиться, что два Симонне (представленные друг другу на одном из тех собраний, когда испытываешь потребность говорить все равно о чем и при этом бываешь настроен оптимистически, например, на похоронной процессии, направляющейся на кладбище), обнаружив, что фамилии у них одинаковые, выясняют с взаимной благожелательностью, но безрезультатно, не родственники ли они. Но это только исключение. Много есть подозрительных людей, но мы этого не знаем или нас это не интересует. Но если нам вручают письма, адресованные нашим однофамильцам, или наоборот, мы начинаем относиться с недоверием, часто вполне основательным, к их добропорядочности. Мы боимся путаницы, у нас появляется гримаса отвращения, когда кто-нибудь заговаривает о них. Читая в газете нашу фамилию, носимую ими, мы их считаем узурпаторами. Грехи других членов социального тела нам безразличны. Мы ставим их в вину преимущественно нашим однофамильцам. Ненависть, которую мы питаем к другим Симонне, тем более ожесточенна, что она не индивидуальна, а передается по наследству. На склоне лет мы вспоминаем лишь оскорбительную гримасу наших дедов по адресу других Симонне; причина ее нам неизвестна; мы бы не удивились, если бы узнали, что начало вражде было положено убийством. И часто так продолжается до дня, когда некая Симонне и некий Симонне, не находящиеся ни в каком родстве, кладут этому конец, сочетаясь браком.
Альбертина не только заговорила со мной о Робере Форестье и Сюзанне Делаж, но в невольном порыве откровенности, создаваемой физической близостью, — на первых порах по крайней мере, прежде чем близость эта успела породить особого рода двуличность и замкнутость по отношению к тому же лицу, — она мне рассказала одну историю о своей семье и дяде Андре, о которой наотрез отказалась проронить хотя бы слово в Бальбеке: она считала, что теперь у нее не должно быть более секретов от меня. Теперь, если бы ее лучшая подруга наговорила ей гадостей про меня, она бы сочла своим долгом все это мне передать. Я настойчиво твердил, что ей пора уходить, и она в заключение послушалась, но была так сконфужена моей неучтивостью, что пыталась в мое оправдание рассмеяться, как хозяйка дома, к которой вы явились в пиджаке и которая вас принимает, но в глуби души вами шокирована.