— Ориана, — сказала вполголоса г-жа де Марсант, — вы говорили, что собираетесь зайти к г-же де Сен-Фереоль, — не будете ли вы так любезны сказать ей, чтобы она меня не ждала к обеду, я останусь дома ради Робера. Осмелюсь даже попросить вас распорядиться во дороге, чтобы купили сейчас же сигар, которые любит Робер, называются «Корона», они у меня все вышли.
Подошел Робер; он расслышал только имя г-жи де Сен-Фереоль.
— Что это еще такое г-жа де Сен-Фереоль? — спросил он удивленным и решительным тоном, так как напускал на себя вид, что не знает света и не интересуется им.
— Помилуй, голубчик, ты отлично знаешь, это сестра Вермандуа; она еще подарила тебе прекрасный бильярд, который тебе так нравился.
— Как, сестра Вермандуа? — я не имел об этом ни малейшего представления! Поразительная у меня мамаша, — сказал он, полуобернувшись ко мне и бессознательно подражая интонациям Блока, так же как он заимствовал его мысли, — она знает неслыханных людей, которые зовутся ни больше, ни меньше как Сен-Фереоль, — (и, отчеканивая согласные в каждом слове), — она ездит на балы, она катается в виктории, она ведет баснословный образ жизни. Это потрясающе!
Герцогиня Германтская издала горлом легкий отрывистый шум, похожий на проглоченный принужденный смех, который предназначался для того, чтобы показать, что она ценит остроумие племянника в той степени, в какой этого требует долг родственницы. Лакей доложил, что князь фон Фаффенгейм-Мюнстербург-Вейнинген просит сказать г-ну де Норпуа, что он здесь.
— Попросите его сюда, мосье, — сказала г-жа де Вильпаризи бывшему послу, который пошел навстречу немецкому премьер-министру.
Маркиза остановила его:
— Подождите, мосье: надо ли мне показать ему миниатюру императрицы Шарлотты?
— О, я думаю, что он будет в восторге, — отвечал посол прочувствованным тоном, как если бы он завидовал милости, ждавшей осчастливленного министра.
— О, я знаю, что это человек очень благомыслящий, — сказала г-жа де Марсант, — а это так редко у иностранцев. Но я имею точные сведения. Это воплощение антисемитизма.
В бойкости, с которой были «взяты» — как говорится в музыке — его первые слоги, и в косноязычном их повторении имя князя хранило порыв, вычурную наивность, тяжеловесные германские «изящества», напущенные как зеленоватые сучья на темно-синюю эмаль слога «гейм», светившуюся мистичностью расписного церковного окна за тусклыми узорчатыми позолотами немецкого XVIII века. Имя это заключало в числе различных имен, из которых оно было составлено, имя одного немецкого городка-курорта, где я был с бабушкой совсем маленьким, у подошвы горы, прославленной прогулками Гете и виноградниками, дававшими знаменитые вина со сложным и звучным названием, похожим на эпитеты, которыми Гомер наделяет своих героев. Вот почему, как только я услышал имя князя, то еще прежде, чем мне вспомнилась бальнеологическая станция, оно как-то уменьшилось, пропиталось человечностью, нашло достаточно просторным для себя местечко в моей памяти, с которым оно срослось, — оно показалось мне родным, будничным, живописным, отрадным, легким, содержащим в себе что-то дозволенное, прописанное. Больше того: когда герцог Германтский, объясняя, кто такой был князь, перечислил несколько его титулов, то я узнал среди них имя деревни, пересеченной речкой, по которой каждый вечер, по окончании лечебных процедур, я катался в лодке, осаждаемый комарами, — а также имя довольно далекого леса, куда доктор не позволял мне ходить на прогулки. В самом деле, ничего не было удивительного в том, что ленные права сеньора простирались на окрестные места и вновь соединяли в перечне его титулов имена, которые можно было прочесть одно возле другого на карте. Таким образом под забралом князя священной Римской империи и стольника Франконии я видел лицо любимой земли, на которой часто останавливались для меня лучи шестичасового солнца, — по крайней мере до того, как вошел князь, рейнграф и курфюрст пфальцский. Ибо через несколько мгновений я узнал, что доходы, которые приносили ему лес и река, населенные гномами и ундинами, и волшебная гора со старым бургом, хранящим память о Лютере и Людовике Немецком, князь тратил на приобретение пяти автомобилей Шаррон, двух особняков, в Париже и в Лондоне, ложи по понедельникам в Оперу и по средам во Французскую комедию. На мой взгляд, да и в глубине собственной души он не считал себя отличным от людей с такими же средствами и такого же возраста, но менее поэтического происхождения. Он был человек той же культуры и тех же идеалов, он ценил свое высокое положение единственно за те преимущества, которые оно ему давало, и имел одно только честолюбивое желание в жизни, — желание быть избранным в члены-корреспонденты Академии моральных и политических наук, что и послужило причиной его визита к г-же де Вильпаризи. Если князь, жена которого возглавляла самый замкнутый светский кружок Берлина, домогался быть принятым у маркизы, то вовсе не потому, что ему этого хотелось. Снедаемый уже много лет желанием проникнуть в Институт, он, к несчастью, никогда не мог завербовать более пяти академиков, которые изъявили бы готовность голосовать за него. Он знал, что г. де Норпуа располагает один по крайней мере десятью голосами, к которым может при помощи искусных маневров прибавить еще некоторое количество. Вот почему князь, познакомившийся с ним в России, где они оба были послами, навестил г-на де Норпуа, чтобы снискать его благоволение. Но напрасно умножал он свои любезности, выхлопотал маркизу русские ордена, ссылался на него в своих статьях по иностранной политике, — князь имел дело с неблагодарным, с человеком, как будто вовсе не считавшимся со всей этой предупредительностью, не подвинувшим его кандидатуру ни на шаг и даже не пообещавшим ему своего голоса! Конечно, г. де Норпуа принимал князя с чрезвычайной вежливостью, пожелал даже избавить его от беспокойства, причиняемого поездками к нему, сам явился в особняк князя, и когда тевтонский рыцарь обронил: «Мне бы очень хотелось быть вашим коллегой», — ответил ему прочувствованным тоном: «Ах, я был бы очень счастлив!» Какой-нибудь простак вроде доктора Котара подумал бы: «Ну, вот, он у меня, — это он изъявил настойчивое желание зайти ко мне, потому что он считает меня лицом более важным, чем он, — он говорит, что будет счастлив видеть меня в Академии, — слова его имеют же, чорт возьми, какой-то смысл, — и если он не предлагает голосовать за меня, так конечно потому, что не придает этому значения. Он много говорит о моем большом влиянии: должно быть он думает, что жаворонки валятся мне в рот уже изжаренные, что у меня столько голосов, сколько я пожелаю, и поэтому не предлагает мне своего, но мне стоит только припереть его к стене и сказать ему с глазу на глаз: «Вот что: голосуйте за меня», — и он обязан будет голосовать».