И начались репрессии, самые страшные из всех, какие видели парижане. «Театры полны, тюрьмы тоже», — говорили в Париже. Нет, это было не так, тюрьмы оказались переполненными, как докладывал на четвертый день от начала восстания Комитет общественной безопасности. Военная комиссия, осуществлявшая карательные функции, осудила полторы сотни человек, среди них к смерти приговорила пять руководителей восстания, восемнадцать жандармов, перешедших на сторону народа, и шесть депутатов Конвента, вступившихся за восставших. Эти последние монтаньяры проявили образцы мужества: по выходе из трибунала они сами себя закололи ножом, передавая его из рук в руки. Трое из них — Ромм, Гужон и Дюкенуа — тут же упали мертвыми. Бурбота, Дюруа и Субрани добила гильотина.
«Террор окончился — да здравствует террор!» На этот раз уже белый… Правые термидорианцы требовали смерти левых термидорианцев. Охота же на якобинцев приобрела новый, более широкий размах. Выдающиеся деятели революции Баррер, Бильо-Варенн, Колло д’Эрбуа были преданы суду. Смерть или ссылка в Гвиану, эта «сухая гильотина», уже грозила и Лазару Карно. Над ним пытались устроить судилище, как над сподвижником «тирана». Попытки Карно оправдаться, выдать себя за узкого военного специалиста, занимавшегося только делами фронтов, никого не убеждали: он тоже ставил подписи под приговорами.
«Не мешать преступлению — это значит совершить его!» Так мотивировал Ларивьер свой донос на Карно и требование отдать его под суд. И нашел поддержку. Но кто-то вКонвенте вдруг воскликнул: «Карно принес нам победу! Нельзя судить организатора победы!» Это и спасло выдающегося военного деятеля и ученого.
Гаспара Монжа в тот день уже не было в Париже. Решив не испытывать свою судьбу, он бежал неделю назад: на него сделал донос собственный швейцар — как на эбертиста (Эбер защищал интересы бедняков и призывал к террору) и сторонника аграрного закона Вывший министр первой французской республики и организатор оборонной промышленности счел самым разумным скрыться в лесах Бонди — в тех самых лесах, где обычно прятались разбойники с большой дороги и бродяги.
Эбертист… Сторонник ограничения земельной собственности! «Да, теперь это — самое тяжкое обвинение, — думал Монж, — Нынче враг собственности — враг свободы. Ведь для этой компании толстосумов слово «свобода» означает денежную свободу, а не свободу отдельной личности. Тот, кто посягает на великое право наживаться, конечно же, достоин смерти. Вот до чего дошла наша революция! Что же теперь делать порядочному человеку? «Сожги то, чему поклонялся, поклонись тому, что сжигал?»
Вновь и вновь обдумывал Монж недавние события, вспоминал многих из тех, кого уже нет. С грустью думал о Лавуазье, погибшем из-за денег. Особенно же грустными были воспоминания о последнем из просветителей, философе и математике Кондорсе, выдвинувшем Монжа на пост морского министра, о мыслителе, который впервые заявил, что история отнюдь не сводится к деяниям королей, военачальников и выдающихся личностей, что ее движение объясняется безграничными возможностями человеческого разума как истинного творца истории.
Многое Монж воспринял от этого друга Вольтера и Д’Аламбера, великого гуманиста, писавшего конституцию 1793 года, в которой были закреплены права человека. В ней он провозгласил «право сопротивления притеснению». На деле же он так и не пошел за якобинцами. Монж помнил, как горько сетовал Кондорсе на неумолимый ход времени, когда, как он сам прекрасно выразился, великий Эйлер «прекратил вычислять и жить». В разгар революции Кондорсе сделал то же самое. Но если Эйлер покинул этот замечательно интересный и мало еще изученный мир, как говорят, по воле божьей, то Кондорсе покинул этот жестокий и подлый мир по собственной воле, уже утратив веру во всесилие разума и социальный прогресс.
О трагической судьбе своего товарища по науке Монж думал и думал, пребывая в лесном плену. Ведь в таком же точно плену был всего несколько месяцев назад и Кондорсе, который в период подъема революции застрял в тенетах идей жирондистов и должен был разделить их печальную судьбу.