Гений и злодейство, или Дело Сухово-Кобылина - страница 217

Шрифт
Интервал

стр.

И все-таки…

Еще в 1868 году он обращался «к читателю» комедии «Смерть Тарелкина»:

«Всякое, думаю, беспристрастие признает, что судьба двух моих Пиес не могла обольстить меня на дальнейшую деятельность для сцены. По крайней мере, так влияли на меня события, сопровождавшие их появление, — и многое из набросанного а la prima[32] так в своих зародышах и замерло…»

(«Кто может утверждать, что я, намордника не сушу, не написал бы пять, шесть и десять пьес…»)

«…Деятельность моя перешла в другие, высшие сферы, где, как и в верхних слоях Атмосферы, больше благодетельной для Духа Тишины и Свободы».

Писатель, которого теснят со всех сторон, оказывается вытеснен — даже и по физическим законам — вверх. К Духу. К философии, свободной от злобы дня, от всех раздражающих и угнетающих конкретностей. И он, писатель, волен утешительно думать, что горняя «Атмосфера» действительно благодетельнее для него, — но он ошибается, что, впрочем, понятно и ему самому. Потому что он — Писатель; в подражание Александру Васильевичу поставим многозначительно-заглавную букву.

Больше того (чуть не сказал: хуже того) — писатель драматический, который, когда водит пером, уже помнит не о читателе прежде всего, а о зрителе, о партере и о райке.

«Сцена, — писал Герцен, — …есть парламент литературы, трибуна, пожалуй, церковь искусства и сознания. Ею могут разрешаться живые вопросы современности, по крайней мере обсуживаться, а реальность этого обсуживанья в действии чрезвычайна».

«Парламент литературы» — сказано превосходно. Превосходно не по лестности, а по точности, педантически оговаривающей и то, о чем в порыве оптимизма, справедливо обещающего великому искусству вечную жизнь, думать не хочется. Но парламентское заседание не может быть отложено на месяц и тем более на год: вопросы, которые оно призвано неотложно обсудить, возможно, решатся сами — но не так, как должны бы решиться, — или умрут, так и не решившись.

Да, трилогия Сухово-Кобылина — это, как было когда-то сказано, «пьесы будущего». Запоздав на сцену и полупровалившись на ней в 1881 и 1900 годах, «Дело», оно же «Отжитое время», и «Смерть Тарелкина», она же «Веселые расплюевские дни», теперь уже давно перешагнули тот период, от которого годы их создания были еще недостаточно удалены и именно поэтому казались слишком далекими, а сами пьесы — устарелыми. Нельзя сказать, чтоб и мы дожили до великих спектаклей по этим великим драматическим произведениям, но можно не беспокоиться хотя бы за будущее: кто-нибудь да дождется.

Однако люди, для которых и про которых эти пьесы создавались, их зрителями не стали. И поскольку жизнь художественного произведения складывается годами, десятилетиями и, бывает, веками и каждое поколение открывает в нем нечто свое, становящееся как бы — да и без всяких «как бы» — частью содержания, то из «Дела» и «Смерти Тарелкина» нечто вырвано насильственно и безвозвратно.

А что именно, мы даже никогда и не узнаем, как сам Александр Васильевич не мог узнать, каких именно пяти, шести, десяти пьес лишил его «пожизненный намордник».

«В молчании и ночи без публики трудно писать. Когда Рубини спросили, что всего нужнее для первого тенора, то опытный пятидесятилетний певец ответил: аплодисменты!!! Конечно, писатель не первый тенор, а очень близко, когда он ведет верхнюю ноту».

…Но душа противится тому, чтобы кончить на этом книгу. Все-таки ведь и в самом деле: «пьесы будущего». Победившие пьесы.

«В молчании и ночи… трудно писать» — эту жалобу Сухово-Кобылин выскажет в доверительном письме в 1893 году. Жить ему еще добрый десяток лет, — пусть и из этой книги уйдет живым.

Сохраненным в живой памяти.

— С детства я в кухарках. В барском доме стирала, работала, что укажут. Все делала. Спаленка у него была шикарная, а рядом — верстак, на верстаке брусочки. На верстаке и спал. Никому об этом нельзя было говорить. Меня допускали убирать кабинет, потому что не болтливая была. Раз вхожу в кабинет, — а мне сказали, что самого дома нет, убирать можно, — а он стоит во весь рост. Я обратно: «Батюшки, он сам там!» А мне экономка: «Дурочка, это его портрет». И правда, портрет был, во весь рост, как живой, нарисован!..


стр.

Похожие книги