И вот наконец:
«— Нелькин! Вы выбегаете из средних дверей. «Нежна? Кто нежна?» Больше испуга. Кречинский! Стойте! Плечом к Нелькину. Вот так! Поворачиваете голову. Медленно! Пауза. Сквозь зубы: «Скэ-э-э-тина». Вот так! Повторите!»
Юный Влас Дорошевич, энтузиаст с галерки, впервые столкнувшись с приемами актерской рутины, был разочарован до потрясения: «Я глядел на искусство, как на глубокое, бездонное озеро. И я чувствую, как будто бы я вошел и как будто бы это озеро только по колено…» Но Долматов-то знал, чему и для чего учил, выбирая наиэффектнейшие точки пьесы, безошибочно действовавшие на любую публику, и совсем не зря рядом с финальным, прославленным: «Сорвалось!!!» — оказалось и это: «Скотина!»
Глухим, протяжным вздохом отвечали партер и раек поражению Кречинского, которому, что там говорить, явно и тайно сочувствовали, какой он ни на есть размошенник, и они же ликующе хохотали, услыхав его двусмысленный, двуединый… нет, даже триединый и троесмысленный ответ надоевшему нескладехе Нелькину: здесь и прямо-буквальный смысл, и лукаво-безопасное оскорбление, и раздраженность, — дескать, долго ли ты будешь путаться у меня в ногах?..
А теперь припомним читанное недавно:
— … Не бык же я!
— Бык?!. а — да!.. До скотины-таки я охотник…
— Кто же тут до скотины охотник?!!
— Он говорит, что он до скотины охотник…
И т. д., и т. п. Упорный, усердный нажим по сравнению с летуче и коварно брошенным: «Скотина!» И — не смешно.
«…Ужас, смешанный с отвращением» — так определила свое читательское восприятие влиятельная критикесса Любовь Гуревич. И добавила: «Комические же эффекты, придуманные автором, имеют чисто балаганный характер».
Сказано — в год смерти Сухово-Кобылина — о его третьей пьесе, о «Смерти Тарелкина», но и о «Деле» Гуревич, как многие, предпочитавшая непринужденный юмор «Свадьбы Кречинского», отозвалась с неодобрением, найдя, что совершенно напрасно в этой драме дарование автора «напряглось и смешалось с чувством личного желчного негодования»[16].
— Черножелчия, — как высказался о Муромском Варравин.
Впрочем, прознай Александр Васильевич об этом журналистском отзыве, он, обидевшись на уничижительность, мог бы и согласиться со словами относительно ужаса и отвращения. Во всяком случае, сам он, сетуя на несчастливую театральную судьбу своих пьес, давал в письме 1892 года такую автохарактеристику:
«Какой ужас: надеть пожизненный намордник на человека, которому дана способность говорить! И за что? За то, что его сатира на порок произведет не смех, а…»
Но дальнейшее стоит бережно подчеркнуть. Итак:
«…Не смех, а содрогание, когда смех над пороком есть низшая потенция, а содрогание — высшая потенция нравственности».
«Смех есть вещь судорожная, — говорил Герцен, — и на первую минуту человек смеется всему смешному, но бывает вторая минута, в которой он краснеет и презирает и свой смех, и того, кто его вызвал».
Если нам покажется вдруг смешной бестолковость, нелепость старика Муромского, неспособного ни изъясниться с Князем, ни даже понять, о чем тот толкует, впору покраснеть — не за Сухово-Кобылина, разумеется, а за себя, не ощутившего истинный смысл трагической ситуации. Тем более, что водевильное недоразумение, жертвой которого оказался Петр Константинович, злонамеренно срежиссировано Варравиным и Тарелкиным, и если тут в самом деле есть водевиль, то зловещий. «Черный».
Ежели покраснеем, ежели застыдимся, хотя бы и рассмеявшись сперва, это и будет наш с вами катарсис.