Но Стази приказывала себе тут же забывать подобные вещи – науку выживать она усвоила с детства, можно сказать с рождения. Гораздо хуже дело обстояло не с теоретическими пока немцами, а с тем реалиями, которые заполнили город. Коровы на улицах исчезли столь же неожиданно, как и появились, оставив после себя лишь неприятное ощущение фантома; очереди в сберкассы тоже рассосались, как по мановению волшебной палочки; ополченцы существовали, но где-то на периферии города и сознания. Правда, однокурсницы уверяли, что не все так просто, что не такие уж там все и добровольцы, и что людей, говорят, хватают прямо на улицах. Но насилием кого можно было тут удивить? Гораздо страшнее, просто апокалиптически страшнее был тот дух, что воцарился в городе и в сердце Стази с того самого дня, когда небесный крест воссиял и погас в июньском небе. Дух этот мог принять совершенно различные обличья; он то скребся мышью среди кульков, что упорно натаскивала Саввишна в свою каморку на кухне, и осторожный робкий шорох рвал душу сильней сигналов воздушной тревоги, завывавшей ночами. То он грозовым облаком вставал над пустынной, освободившейся от прогулочных катерков и лодок Невой, и тогда перехватывало дыхание, ломило в глазах от безжалостного предгрозового света, делавшего все вокруг безжизненным и величественным. Как-то в подобный момент они оказались на Стрелке вместе с Налымовой, и соседка, прищурив свои калмыцкие глаза, сухо рассмеялась.
– Надо заметить, моя милая, что город, в котором нам с тобой выпало жить, краше всего, когда пуст.
– В каком смысле, Марина Михайловна?
– А в таком, что люди этому городу не нужны. Они только мешают, портят изумительные виды и перспективы. Зима, лед, смерть – вот лучший фон, уж поверь мне – и как архитектору, и как человеку, пережившему здесь двадцатые. Помнишь рисунки Остроумовой, лопухи вот тут, у Ростральных? Это тебе не Париж, милочка.
И Стази вынуждена была согласиться, особенно припомнив магию воздушной пустоты, обольщавшей любого, кому посчастливилось видеть эти улицы и панорамы в предутренние часы свободными от людей и машин.
Дух метался, прорываясь ядовитыми языками то в шпиономании, то в ярме трудовой повинности, то в реве эвакуируемых с Московского вокзала малышей, – но это было не так страшно, ибо реально и объяснимо. А вот ощущения слепоты от мешков с песком в витринах и укрытых памятников было гораздо хуже. К слепоте вскоре присоединилась и глухота: отключили телефоны. Стази звонила теперь из той школы на Кадетской, где проходили занятия от военкомата, благо очаровать дежурного у аппарата ей было несложно.
Но самыми страшными были ночи. Одинокие ночи с позвякиванием стекла в серванте. Но если раньше этому было вполне разумное объяснение: проезжали машины, да и остановка трамвая была как раз возле их углового дома, то теперь старинный хрусталь начинал свой дьявольский перезвон на пустом месте. И от этого становилось жутко. Теперь Стази уже нисколько не сомневалась, что ее город ждет что-то невероятно ужасное, чему нет еще даже ни понятий, ни слов, что будет сравнимо, вероятно, лишь с библейскими ужасами, с детства запечатлевшимися в иллюстрациях Доре. И ее импульсивное решение помочь родине так, как выбрала она в тот памятный день, теперь казалось Стази трусостью, попыткой избежать общей с городом судьбы. Увы, она знала, что обратно дороги нет, что из военной разведки не выпускают. И ничто не поможет ей остаться здесь – ни ум, ни красота, ни связи. У нее возникали дикие мысли пробраться в Смольный и броситься в ноги Кузнецову[17], но гордость брала верх, а просить оставить ее тут, в штабе, было и вообще унизительно.
Не приходило вестей и от брата, Андрея. Разумеется, их нечего было и ждать, от Хайданова Стази знала о сумятице войны больше, чем рядовые обыватели, но тягучая тоска все равно дремала в душе. Хорошо еще, мама с ее удивительной практичностью сумела позвонить откуда-то из-под Бухары, пока не отключили телефоны. Стази была одна и внутренне предоставлена лишь самой себе – состояние, о котором она всегда мечтала. Да и воздух войны стал намного чище, чем прежде. О, если б не город, если б только не ужас его грядущего… И каждое утро после бессонной ночи, придававшей лицу какое-то страстное и гордое выражение, Стази шла очень ранней и поэтому почти пустой Пушкарской к мосту, по дороге стараясь запомнить и попрощаться с каждым домом, магазином и деревом.