Но тогда они еще действительно чувствовали утрату Христа, как "сердечную рану", и отсюда была их "исступленность и одержимость". А вот Толстой не услышал в них этой исступленности. А уж у него ли слух не был остёр? Разве только посмотрел на Мережковского при встрече с такой медвежьей зоркостью, что напугал Зинаиду Гиппиус. Не услышал мужичьим сердцем, отвернувшись от этого, казавшегося ему "интеллигентом" Христа для Христа нравственного, коренного, не ученого, не заметив, что Его уже не было, что Он ушел вместе с нардом. А Тот, "умный" "веховский" из милосердия, из понимания, что мир теперь (или скоро, скоро!) в России будет определяться этой предавшей, но не забывшей Его интеллигенцией, остался. "Вехи" и русская мысль догадались тогда надолго вперед о главном, что надо искать Христа, оставшегося в России, разделившего с людьми путь до интеллигентного сознания, до "зачем Ты Меня оставил?". Не невозвратного толстовского, для которого нужен был другой молодой первохристианский народ, которому не надо церковных институтов и тонкостей богословия, потому что с ним Бог. Не мещански привычного, равнодушно обрядового, за которым уже зияла пустота, а Того, кто не сулил покоя, был весь вопрос, но и весь ответ.
Как это выговаривалось тогда у Булгакова — "это напряженное искание града Божия и стремление к исполнению воли Божьей на земле, как на небе, глубоко отличается от влечения мещанской культуры к земному благополучию"? О благополучии не могло быть и речи. Они все это знали — Ильин, Тареев, Новоселов, Тернавцев, отцы Павел Флоренский и Сергий Булгаков, еще, может быть, не предчувствуя изгнания, смертей, мученичества, эмиграции, но уже наверное зная, что благополучие не про них... Им предстояло, как Толстому, умереть на своем "Астапово" и тоже в каком-то смысле не дождаться причастия, потому что церковь еще не узнавала в них своих лучших детей — ни в Толстом, ни в слушателях и ораторах религиозно-философских обществ (она и сейчас еще с опаской косится на отцов Павла и Сергия). А ведь "веховцы" (и авторы, и читатели), наверно, все прошли через эти трудно жившие общества, бывшие средоточием русской мысли в Петербурге, Киеве, Москве. Вероятно, им временами казалось, что вся Россия повернется к ним, потому что там обдумывалась ее небесная будущность. Но как писал потом неизменный участник обществ С.Н.Дурылин о главном тогдашнем органе русской мысли "Новом пути", о его бедственной судьбе: "Никто не помог... Никто не подумал позаботиться о журнале, где впервые с Петра Великого встретились Вера и мысль… Никто в огромной православной России". Она, эта "православная Россия", скоро заплатит за это равнодушие страшную цену, но не повинится перед своей мыслью.
И вот я все любительски думаю, почему эти прекрасные общества были недолговечны, если силы в них были так прекрасны, мысль так высока, а общее ощущение кризиса и возможной смерти Отечества так очевидны. Для меня этот вопрос тем тревожнее, что я сам сочинил в Пскове такое общество в 1991 году и продержался до 1996, пока епископ не отказал батюшкам в праве заглядывать на эти собрания. И тут опять лучше вернуться в Ясную Поляну и думать там, хотя уж скорее не в самой Ясной, а по дороге в Астапово.
И опять прошу прощения за любительство, но я не "статью" хочу написать, не еще один ответ дать, а в себе и для себя понять, почему одинаково терпят поражение Толстой и "Вехи", а оставшийся путь невопрошающей веры всё отдает капитуляцией и не освобождает сердце от тревоги.
Со Львом Николаевичем как будто проще. Мне нравится одна его дневниковая запись как раз 1909 года о том, что приезжал Гершензон "будто с вопросами, а на деле — поучить, разубедить". Может, раньше-то Гершензон бы не решился, но после успеха "Вех" как было не поехать и не "вразумить" старика. Догадываюсь, что Лев Николаевич посмотрел на него, как на Мережковского, потому что запишет потом о нём иронически. Смутится своей иронии, но запись все-таки оставит.
То-то и беда, что — художник, что слово слетает с языка прежде христианского укора цепкому уму. Да и русский ведь человек. Это в соединении с большим художественным даром большое "искушение". Как не пройти "еретический путь", как не испытать силу своей плоти, породы, жизни, испытать именно в диалоге с Христом, приняв Его сознательно, умно, всей полнотой природы, ничего в ней не потеснив. А это уже неизбежно борьба, в которой можно только охрометь, как Иаков, ставший после этой борьбы Израилем. И вот он пишет каждодневно, выслеживает свои самомалейшие движения и почерк катится колесом, не поспевая за мыслью. Начнет, было, широко, во всю волю, а тут Софья Андреевна войдет, Лев или Андрей надерзят, Гершензон вот приедет, толстовцы обсядут, как мухи. И не спрячешься, не умалишься — меньше Толстого в себе не станешь. И останется только разозлиться: "Толстой забирает силу надо мной. Да врет он. Я, я, только и есть я, а он — Толстой — мечта гадкая и глупая".