Рыбаки, вернувшиеся из озера со снетковой путины, черные от солнца, выволакивают на берег влажные огромные сети, развешивают по заборам, кольям, кустам, и тогда весь остров Залит становился похожим на рыбину, попавшую в прозрачную сеть, вместе с избами, кручами, острием колокольни. Рыбачки, счастливые, дождавшиеся мужей, топят бани, достают белое мужичье белье, ставят на стол бутылку водки.
Кузнецы, бородатые, блестящие, потные. В фартуках, с перевязями на лбах. Один клещами держит на наковальне сияющую, прозрачно-белую подкову. Другой бьет ее точным коротким ударом. Даже на снимке слышен звенящий звук, видны пернатые искры. В полукружье каменной кузни, на свету, виден привязанный жеребец, тревожно навостривший уши, и бескрайняя, как на картинах итальянцев, даль с озерами, реками, темнеющими на воде челноками.
Косари в вольных навыпуск рубахах, по пояс в цветущих бурьянах. Художник уловил моментальную силу взмаха, напряженье выставленного крутого плеча, шелест падающих стеблей, мокрый блеск косы, влажную сочную кипу, в которую погрузилось железо. И крестьянское лицо, одновременно удалое и усталое, яростное и смиренное, как у пехотинца, у ратника, в извечных трудах и сраженьях.
Пожалуй, таких лиц теперь не сыскать — кажутся мельче, суетней и нервозней. Или это мастер осветил их своим благоговением и обожанием. Нарисовал их просветленной оптикой. Донес до наших дней исчезнувшее, одухотворенное время.
Мы останавливались в Малах у кузнеца Василия Егоровича. Целый день гремел железом, краснел лицом над горном, раздувал сиплые, дующие пламенем меха. Жена его Екатерина Алексеевна — на колхозных полях, на сенокосах, на комариных болотах, где резали на зиму торф, выкладывали его сырыми ковригами. Мы с Борей обмеряли развалины мальской церкви — шелушащийся каменный свод, поросший сладкой, растущей на камнях земляникой. К вечеру кузнец усаживался в саду под яблонями и мастерил большой жестяной крест, заказанный ему в соседнем селе, где случились недавние похороны. Крест собирался из витых полосок, завитков, жестяных цветков, сваривался, спаивался, свинчивался. Был похож на узорный прозрачный куст, увитый вьюнками, горошком, повеликой, с бутонами и побегами. Такими крестами, изделиями кузнеца, были уставлены окрестные погосты, напоминавшие кустистые заросли. Василий Егорович, простукивая молоточком, рассказывал нам о своем житье-бытье, расспрашивал о разных разностях. И почему-то каждый раз сводил разговор к Индии. Он мало где побывал, разве что во Пскове да в Тарту, и никогда в Москве. Но мечтал побывать Индии, как мечтали наши предки посетить сказочное Беловодье. Должно быть, в этом мальском кузнеце жил Афанасий Никитин, или Марко Поло, или Васко Де Гама. Поневоле привязанный к крохотному кусочку псковской земли, свою мечту, свое сказочное упование он воплощал в чудесном изделии, в железном кресте, одухотворяя его, превращая из железа в растение. Мы отдыхали от дневных трудов, говорили об Индии, сквозь прозрачный крест синело мальское озеро, за черной рыбацкой долбленкой тянулся стеклянный след, и яблоки над каменным колодцем были золотые, как в райском саду.
Теперь, спустя тридцать лет, я побывал в Малах. Нашел на церковном кладбище могилы кузнеца и его доброй жены. Помянул горькой чаркой. Поставил свечу. И крест над могилой был, как серебряный куст, в повители вьюнков и горошков, и озеро с темной лодочкой голубело сквозь витые узоры.
Не один Скобельцын был певцом и ревнителем псковской земли. Но и его друг — реставратор Всеволод Петрович Смирнов, воссоздатель Кремля и Печор, отковавший медный прапор, что гремит на ветру под стенами Давмонтова города, отчеканивший образ Великомученика Корнилия, что вмурован в стену Печор,— мудрец, весельчак, труженик, своей могучей статью похожий на Покровскую башню, его любимое детище на берегу Великой. И конечно же, Гейченко — кудесник, ревнитель, поднявший из праха Михайловское и Тригорское, однорукий инвалид Великой Войны, озаренный Пушкиным, как Ангел Хранитель с одним крылом, выросшим на месте оторванной руки, витавший над Соротью и городищем Воронич. И Творогов — собиратель рукописей, хранитель усадебных библиотек, знаток старины, склонявший свои пыльно-серебряные тяжелые кудри над рукописными житиями. И археолог Гроздилов, приезжавший каждое лето из Эрмитажа копать древний Псков, его полуистлевшие деревянные мостовые, полусгоревшие черные срубы, каменные фундаменты исчезнувших храмов, мечтавший, вслед за новгородцами, найти берестяную грамоту, — нашел, наконец, под слоем вековых отложений начертанное на бересте послание. И Лев Павлович Катаев — московский архитектор, друживший, как и я, со Скобельцыным и Смирновым. И ленинградский писатель Радий Погодин. И московский художник Петр Оссовский, попавший однажды на остров Залит и с тех пор по сей день рисующий его камни, кручи, лодки, небесные знамения, неведомые, встающие над островом светила, загадочные письмена, всплывающие на неоглядных водах. Сюда приезжал Лев Гумилев, войдя в псковское братство, здесь, в Пскове, проверявший свою теорию пассионарности, когда вдруг из Космоса упал прозрачный таинственный луч на обгорелые руины и унылые пепелища и явил на свет когорту неистовых, неутомимых творцов, создавших заново чудный град.