И, конечно, она была завзятой кошатницей.
Тебе трудно это понять, милый, – говорила она, покачиваясь, и полузакрыв глаза, – но мы, женщины, чувствуем с кошками какую-то мистическую, потустороннюю связь.
Мы, ведьмы, хочешь ты сказать, – поправил ее я.
Ах ты сученыш, – пьяно рассмеялась она.
Да ты боишься, – добавила она с радостным воодушевлением.
А ты снова пьяна, – раздражался я.
А ты снова боишься, – хихикала она, после чего вставала с дивана.
Конечно, делалось это, – как и все, что делала моя жена, – с расчетом.
Выглядела она в свои тридцать девять отлично.
Невысокая, и потому всегда с идеально прямой спиной, что выгодно подчеркивало ее небольшие, но красивой формы груди. Худенькая, но особенной худобой, которая проявляется лишь, когда женщина одета. Раздетой же она всегда выглядела скорее полной. Черт побери, как ты это делаешь, восхищенно спрашивал я ее на первых порах нашего брака, когда спрашивать ее о чем-то мне еще хотелось. Я же ведьма, милый, хихикала она, так что все это обман зрения. В таком случае, это весьма аппетитный обман, говорил я. Ага, говорила она. После чего добавляла взглядом – меньше слов. Ну что же, говорил взглядом я.
И мы ступали на скользкую тропу секса, пропахшую кровью ее месячных, – что никогда не останавливало нас, скорее распаляло, – моим семенем, ее жадной слизью из-под языка, которая так густо, словно румяна не ее лицо, ложилась на мой пах, ее помадой, которая так славно блестела на моем теле ночами, которые мы проводили вместе. Итак, я хватал ее за роскошно уложенную прическу – удивительно, но ее это никогда не раздражало, что для женщины, в общем, нетипично, и начинал объезжать, словно дикую не прирученную кобылу. Так оно и было. Несмотря на то, что брак у Ирины был четвертый, она так и не привыкла к людям. А они не смогли привыкнуть к ней. Все ее мужья бежали от нее без оглядки, прикрывая тылы гордым и самоуверенным мнением того, что сумели насладиться близостью со столь стильной женщиной, не расплатившись за это ничем. Этим они походили на коматозника, – выжившего после автомобильного крушения, – которому снится, что он на облаках беседует с ангелами и играет с богом в подкидного. А на самом деле он потихоньку гниет на чистейших простынях, и тело его покрывается, несмотря на все усилия медсестры, предвестниками гангрены и разложения – пролежнями. А то легчайшее касание перышком, – что кажется в беспамятстве касанием крыла ангела, – не больше, чем легкий поцелуй пришедшей раз в пять лет к ложу жены. Бывшей, кстати, жены. И которая, по несчастливому для меня стечению обстоятельств, обратила свое внимание на меня.
Она же только посмеивалась, раздевалась, и покачивалась в свете Луны, накачиваясь и завораживая следующего кандидата на плевок смертью в глаза. Следующего смертника.
Им, как вы уже поняли, был я.
Итак, человек жив, пока он трахается.
Так говорила моя жена, наливаясь белым вином, которое поднимало ее ближе к небу в полнолуние, словно прилив – Океан. Именно поэтому я могу сказать, что она славно пожила, моя старушка. Когда-то, на самой заре нашего брака, он предвещал мне лишь удовольствие райского сада, не покинутого Евой – мякоть персика и маракуи, сочность яблока и легкая кислинка вишни, волокнистость арбуза и мягкость дыни – и все это в одной, отдельно взятой мохнатке, которая поклялась отныне быть со мной в горе и в радости… Но уже тогда пропели петухи. Причем сделали это трижды, и от моего брака отреклись не только они, не только бог и демоны, не только весь мир, но и моя жена, таившая в своих ведьмовских глазах такие пропасти неверности, что куда там Марианской впадине. Причем каждый раз это – буду, впрочем, определеннее, не «это», а измена мне, – обставлялось таким образом, что виноватым оказывался я. Поначалу это умиляло и трогало. Будь у меня хотя бы крупица разума или воли, я бы бежал от нее сломя голову. Лучше лишиться руки, но спасти тело. Ну, или глаза. Разве не это имел в виду Христос, когда предостерегал нас от соблазнов и женщин? Уверен, он говорил об этом. Отдай женщине то, что она в себя уже заграбастала, и беги ее, – вот смысл его проповеди. Оставь то, чего уже лишился, и сматывайся. Я бы так и поступил, если бы не одно «но». Я завяз в этой сучке глубоко-глубоко, – глубже, чем Марианская впадина в нашей планете – и завяз своим членом. А это, пожалуй, единственное, что я бы не смог оставить ни за какие блага. Даже ценой спасения, ценой собственной жизни. Мой член это я сам, и мой трах – забавное слово, оно не понравилось одному критику, рецензировавшему мой последний роман, в котором ни разу этого самого «траха» не было, – это и есть я.