Впрочем, Растулла-тенг тоже их не боится. И вообще, внезапно осознала Мильям, у них довольно много общего, у Пленника и Растуллы-тенга… А может, так только кажется, потому что она их почти не знает — обоих…
— Идем, — сказал Пленник. — Тут даже кровать сохранилась. Доглобальный раритет!
Мильям не двинулась с места. Идти — туда?!. Во мрак, густой, словно смола, которой пропитывают днища рыбачьих лодок… где может скрываться кто-то пострашнее летучих мышей, кого не спугнуть маленьким камешком… Что он себе думает, этот Пленник?!
— Темно, — кивнул он. — Понимаю. Сейчас.
Он пошарил в сумке, притороченной к поясу. Совсем недолго, несколько мгновений. И больше не делал ничего: не высекал искру, не поджигал фитиль светильника, да никакого светильника в его руке и не оказалось… Просто свет на ладони. Маленький желтый огонь, квадратный и плоский, каким огонь никогда не бывает.
— Светонакопитель, — объяснил Пленник, и от его объяснений, как всегда, понятнее не стало. Но Мильям уже привыкла.
Он легонько подтолкнул ее под локоть, и она шагнула вперед, озаренная теплым, чуть-чуть мятущимся светом.
— Как тебя зовут?
— Пленник. Тебе не нравится?
Так нельзя, хотела сказать Мильям. Он спас ей жизнь — и он же отнял все, что ее составляло, эту жизнь… Он сам стал теперь ее жизнью; он и ребенок — больше у нее ничего нет. И он не может, никак не может оставаться для нее чужим человеком, Пленником…
Он улыбался, в темной глубине прищуренных глаз отражались два маленьких квадратных огня. И Мильям прошептала только:
— Не нравится.
— Ладно… Меня зовут Роб. — Он усмехнулся. — По-вашему будет Робни-тенг.
— Нет, — задумчиво произнесла Мильям, никак не решаясь попробовать на язык его имя. — По-нашему… на моей родине говорят… ван. Робни-ван.
Она шевельнулась, и странное упругое возвышение под названием «кровать» немедленно отозвалось изнутри шорохом трухи и скрежетом ржавого железа. Ребенок не шевельнулся, тихонько посапывая во сне. В первые дни младенца трудно потревожить, он еще не знает ничего более важного, чем сон…
— Ты отвезешь меня туда, правда? В мое селение… это у подножия Срединного хребта. Знаешь? Ала-Ван… Кур-Байга…
Какие далекие, почти незнакомые названия.
— Нет, — сказал он. — Это первое место, где будет искать твой муж. Может быть, как-нибудь потом… позже…
— Тогда куда мы пойдем… Робни-ван?
Он устроился на полу возле кровати, расстелив бурку, словно кошму, — так странно, воины ведь обычно спят сидя, завернувшись в мохнатые крылья… Искры в бездонных глазах чуть-чуть потускнели, как и плоский светильник у изголовья.
— Хороший вопрос. — Снова мимолетная усмешка. — Если честно, я и сам пока не знаю. Но я что-нибудь придумаю. Все-таки великий Гау-Граз… не такой уж он и маленький. Не бойся, Мильям-тену… или как там говорят у вас?
Слабо улыбнулась:
— Ани.
— Мильям-ани. Спи.
Он пригасил огонь — до бледного зеленовато-желтого квадратика, который давал не больше света, чем ночной светильник на лавандовом масле. Разве что совсем не источал аромата… Спать. Да, спать…
Но она должна была высказать еще одно. Самое главное, необходимое.
— Робни-ван…
— Да?
— Ты должен… то есть я прошу тебя… Дай имя моему сыну.
Он уже лег, а теперь приподнялся на локте, глядя на нее с веселым изумлением. Мильям неожиданно рассердилась: да как он может, как смеет быть несерьезным — теперь?!
— А почему я? Было бы логичнее, если б ты сама… Ты все-таки его мать, а я… — Он пожал плечами. Не договорил.
— Дай ему имя, — почти беззвучно приказала Мильям.
Пружинисто встал на ноги. Выпрямился в полумраке во весь рост, расправил плечи. Уже без улыбки:
— Хорошо.
Ей снились сыновья.
Девятилетний Шанталла, неслышно подкравшись сзади, обнял ее за шею и поцеловал где-то возле уха, а потом отпрянул на десяток шагов, присел на корточки, сосредоточенно завертел в руках округлую гальку: вдруг кто-нибудь увидит его нежности, да еще, не приведи Могучий, расскажет мастеру по оружию?!. А разбойник Танна и не глядел в ее сторону, гоняя с воинственным кличем туда-сюда в полосе прибоя, и высоко над водой мелькали его вечно исцарапанные ноги. И только толстощекий карапуз Гар сидел рядом, держась за ее руку, гордый своим правом на мать, на ее опеку и ласку. Морской ветер трепал его иссиня-черные, как у отца, густющие спутанные кудри… И чайки… беспокойные, кричащие чайки…