— Дай мне его!.. — крикнула Мильям и сорвалась, закашлялась и почувствовала, что не сможет больше даже прошептать ни звука…
Алла-тенг что-то пробормотал; кажется, эти слова были не из тех, что угодны Могучему. Тяжело поднялся и шагнул в угол:
— Хорошо, смотри. Убедись сама, что я прав.
Сверток полотна в его руках истошно вопил, и дрожал у неба язычок, и смешно морщился носик между валиками будущих бровей. Мильям облегченно вздохнула: здоровый, красивый… мой…
Служитель провел ладонью по запеленутому темени ребенка — будто снимал капюшон. И отдернул руку, как если бы страшился обжечься.
На головке, словно птичий хохолок, кучерявились первые младенческие волосы.
Золотисто-светлый солнечный пух.
Она не спала.
Если заснуть — на минуту, на мгновение, прижимая к груди теплый сверток, чувствуя щекой щекотку пушистых волосков, вдыхая живой и вкусный запах младенческого дыхания, — после пробуждения ничего этого у нее уже не будет. Только пустота, слезы и бессвязные воспоминания…
Ложная память, какую Матерь иногда посылает женщине, потерявшей в родах дитя. Так скажет Алла-тенг. И Растулла, прискакав с границы, поверит ему, а не своей безумной плачущей жене. Поверят прислужницы и соседи и даже та женщина, что набирала воду из источника с тайным именем. Поверят все.
А потом, через несколько дней, месяцев или же лет, поверит и она сама… Так будет легче. Так будет совсем просто — потому, наверное, старый служитель и не стал настаивать на своем, отдал ей сына, позволил приложить к груди. Ведь рано или поздно она, Мильям, все-таки заснет, и… Совсем просто.
Но она не будет спать. Она дождется мужа… Растулла-тенг, дерзкий и великий воин, который ни во что не верит и не признает ничьих законов, не побоится и того, что его четвертый сын будто бы носит печать Врага. Его сын! Да Растулла просто не станет слушать. Рассмеется, щуря узкие глаза. Вскочит в седло. Взъерошит под буркой светлые младенческие волосы…
Только бы дождаться… не спать…
Младенческая головка на сгибе ее руки. Круглые щечки, уже не ярко-красные, а теплого розоватого оттенка, каким отливает изнутри завиток морской раковины. Крошечный носик, похожий на тот неброский цветок, что растет на голых скалах Альскана. И губки — словно бабочка… Так удивительно — у спящего Растуллы губы складываются в точно такой же наивно-капризный изгиб… Как и у каждого из их старших сыновей: высокого серьезного Шанталлы… смешливого Танны… круглолицего карапуза Гара…
Ребенок, у которого пока еще не было имени, завозился, сморщился, его личико собралось складками, будто ткань входного полога под чьей-то рукой. Маленький, беззащитный. Точно такой же, как и все они, ее новорожденные сыновья… так разве…
И вдруг — резким взмахом выпуклых век — младенец распахнул глаза, и Мильям зажмурилась, отшатнулась, закрылась ладонью от его недетского, нечеловеческого пронзительного взгляда…
— Мильям-тену!..
Она закричала.
С сомкнутыми губами, без единого звука.
— Проснулась?
Было темно. Настолько, что момент, когда она открыла глаза, проскользнул незамеченным, как ночная бабочка в полете. Слепая пустота. Все.
Мильям взвилась, и взмахнула руками, и чуть не уронила сонный сверток, пригревшийся на груди — здесь, хвала Матери, здесь!.. — и прижала его к себе с истовой силой, и только потом обернулась через плечо навстречу неясному, нависающему, еще более темному, чем сама тьма…
— Как ты вообще? — спросил шелестящий шепот. — Идти сможешь?
— Куда идти?
Темнота постепенно теряла густоту, словно черный чай, в который тонкой струйкой добавляют овечье молоко. Лунный луч в щели неплотно закрытой оконницы. Блестящие искорки глаз и серый абрис лица. Склонившаяся над постелью квадратноплечая фигура.
Мильям еще крепче обняла сына, прикрыла краем кошмы. Не отдам. Ни за что.
— Хороший вопрос, — вполголоса сказал незнакомец, и Мильям не поняла, о чем он, она не помнила никакого вопроса. — Ну да ладно, решим в процессе. Надо уходить, Мильям-тену, и прямо сейчас. Надо, пойми. Иначе они вас убьют.
Он назвал ее имя, и в это самое мгновение она узнала голос, узнала нездешнюю, непонятную речь, узнала эту фигуру с искорками на темно-сером лице.